Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 51

Он сделал ко мне очень мягкий жест сигарой, чтоб не уронить пепел:

— Вы, гг. журналисты. Отчего вас не любит публика? «Об общественном благе заботятся, — скажи, какой выискался». Российская публика не любит «таких». Которые заботятся не о своём брюхе, а об «общественном интересе». Это звучит ей, повторяю, укором, оскорблением. Она не прощает этого, как не прощают оскорбления. Это худшее преступление в её глазах. В банке исчезли деньги…

Он пожал плечами и взглянул вверх, словно призывая небеса во свидетели.

— Что же тут такого?

— Общественные деньги! Деньги, неизвестно кому принадлежащие. Одна ступень от казённых денег. А про казённые деньги ещё Alexandre Herzen сказал: «Три вещи присваивать никогда у нас не считалось кражей: чужую собаку, чужую книгу и казённые деньги». У человека семья, у человека дети, — он присвоил себе неизвестно кому принадлежащие деньги! Десять человек позавидуют, двадцать умилятся: «Хороший отец!» Никто не рассердится: «Это водится, водилось, да и будет так вестись». Всякий посочувствует: «С одной стороны свои дети, с другой — чужие деньги. Кого предпочесть?» Тысячи людей в глубине души подумают: «И я бы так же сделал!» Но вы не украли эти деньги, а хотели на них какое-то «общественное дело» сделать. Всякий оскорблён. «А! Ты на чужие деньги в благодетели своего отечества хотел вылезть? Да кто тебя просил? Да твоё ли это дело?» И всякий почувствует себя обиженным, словно вы его на голову покушались перерасти. Унизить его желали! Всякий завопит: «Этак-то легко! Этак-то и я бы в благодетели своего отечества вылез!» И общественный приговор оскорблённого общественного мнения готов. Всякая попытка сделать что-нибудь в «общественных интересах» есть оскорбление обществу. Вы заметьте, никого у нас не сопровождают таким гиканьем, уханьем, свистом, как сверзившегося, даже только споткнувшегося общественного деятеля. «Ты горд был, — не ужился с нами». В обществе, где каждый думает только о себе, не следует говорить ни о каком «общественном интересе»! Везде надо говорить на языке страны. И со стороны защиты, как бы талантлива она ни была, большая ошибка объявить своих клиентов не просто ворами, а людьми, которые «хотели что-то сделать в общественных интересах…»

Он взглянул вдохновенно.

— Предположим невозможное. У меня бы в банке оказалось «неблагополучно». Что бы я сделал? Окружил бы себя детьми. Даже напрокат принанял бы. И вменил бы защитнику в обязанность сказать только: «Вот он, вот его дети, вот что он украл. Для кого? Для детей. Что ему было выбирать? Чужие деньги принести в жертву своим детям или, Господи…» Тут бы его голос должен был задрожать. «Или, подобно тем идольским родителям, собственных детей принести в жертву Молоху — деньгам?» Все содрогнулись бы. И каков бы ни был приговор суда, — это дело другое! — но общество не было бы против меня. Кто швырнул бы камень? «Хороший отец!» Кто швырнул бы камень в «хорошего отца»? Да! — заключил он со вздохом. — Это была большая ошибка со стороны защиты — взвести на своих клиентов, кроме обвинения в небрежном обращении с деньгами, ещё и обвинение в желании «заботиться о делах общественного значения».

Сигары были уже докурены, мы вышли уже из отеля и шли горной тропинкой, направо и налево были площадки, засеянные южным тёмно-пурпурным клевером.

— Клевер! — умилённо воскликнул банковский faiseur. — Знаете что! Одна головка клевера больше говорит мне о России, чем все наши пустые газеты. Где есть всё про Португалию, и почему г-жа Лухманова плохая писательница, и что в каком театре играли и будут играть, — и ничего про Россию. Когда я хочу здесь, на чужбине, представить себе Россию, я беру не наши газеты, а голову клевера, и мну её в руках и нюхаю…

Он размял цветок клевера и с упоением вдохнул.

— На меня дышит ширью родных полей. Это их запах, их аромат. «Здесь русский дух, здесь Русью пахнет!» Какая прелесть. Так бы и съел!

— Кого? Россию? — боязливо спросил я.

Он расхохотался.

— Клевер!

И на правах старой дружбы слегка толкнул меня в плечо:

— Farceur![47]

Отцы и дети 

 У меня есть сын. Единственный. Ему 21 год. Он студент и живёт в комнате, которую, по старой привычке, зовут «детской».

Жена так и говорит горничной:

— Маша, пойдите в детскую и позовите Ивана Петровича пить чай.

«Иван Петрович» и «детская»!

Люблю ли я сына?

Больше всего на свете.

Для него я работаю. Состояние, которое я нажил трудом, отказывая себе во многом, — для него.

— Всё ему достанется! — говорим мы друг другу с женой.

И эта мысль наполняет меня тёплым и счастливым чувством.

Если б с ним случилось несчастие, — это бы меня убило.

И вот, когда я начал думать о своих отношениях к сыну, — оказалась преудивительная вещь.

Оказывается, что с этим существом, самым близким, самым дорогим мне в жизни, я говорю меньше, чем с людьми, которые мне совершенно безразличны, совсем неинтересны, даже противны!

С любым из моих сослуживцев я говорю в течение дня гораздо больше! С каким-нибудь Сидором Сидорычем, идиотом из идиотов, я разговариваю куда больше, чем с моим сыном!

И Сидора Сидорыча я знаю гораздо больше, чем моего собственного сына!

Когда мы встречаемся с сыном, у нас обыкновенно рты бывают чем-нибудь набиты.

Мы жуём или пьём.

Полтора часа обед. Полчаса вечернего чаю.

А когда все прожуём, сын подходит ко мне и матери.

— Merci, papa. Merci, maman.[48]

И уходит в «детскую» сфинксом для меня.

В моём доме живёт сфинкс!

И этот сфинкс — мой собственный сын.

Жена очень любит сына. Любит до безумия.

Но эта любовь всегда возбуждала во мне улыбку.

Она любит, как скульптор любит своё создание.

Когда он едет куда-нибудь с нею, она оглядывает его с нежностью и гордостью:

— Вот каково у меня произведение!

Когда он поздно не возвращается, когда уходит с товарищами, она ужасно беспокоится.

Так скульптор боится, — не разбили бы его творение!

Это совершенно «скульптурная любовь».

Она считает сына, конечно, первым красавцем в мире. И очень гордится.

— У него мой нос, мои глаза, мои брови, мои губы.

Хотя, собственно-то говоря, сын похож на меня.

Когда он был маленьким, у нас из-за этого происходили горячие споры!

— Ну, где ж это твой нос? — возмущалась она.

— Подожди, дай подрасти!

— Вылитый мой портрет!

— Вылитый я!

Это был спор двух скульпторов.

Кто создал это произведение?

Спорили из-за подписи под нашей статуей.

— Я хочу, чтоб сын мой относился ко мне с доверием и уважением, как к человеку просвещённому и передовому.

И выписываю «Вестник Европы» и «Русское Богатство».

Однажды «Иван Петрович» — все в доме так зовут сына — обратился ко мне:

— Папа, я тебя хотел спросить, зачем ты выписываешь эти журналы? Они лежат неразрезанными!

Я смутился, сконфузился, даже покраснел.

— Ты отлично знаешь, что отец занят делами. Мне некогда читать. А вот поеду за границу, — захвачу их с собой, на досуге прочитаю.

Он засмеялся.

— Папахен! Милый! Неужели ты повезёшь с собою целую библиотеку старых журналов?

Я вышел из себя. Я рассердился. Я наговорил ему массу резкостей.

Прежде дети были в повиновении у родителей. Это, может быть, глупо. Может быть, деспотично.

Теперь родители должны находиться в полном повиновении у своих детей? Это ещё глупее!

Скоро родители должны будут спрашиваться:

— Скажи, милый сыночек, можно мне сделать то-то? Ты не рассердишься?

— Можно мне, сыночек, пойти туда-то? Ты меня отпускаешь? Можно мне прочитать такую-то книжку? Ты дозволяешь?

А дети будут запрещать, разрешать и распекать:

— Этого тебе читать не следует. Это глупо, а этого ты всё равно не поймёшь. Ты не пойдёшь больше в клуб, — ты не умеешь себя вести! Ты пойдёшь в театр, — эту пьесу тебе можно посмотреть! Пожалуйста молчи, когда молодёжь разговаривает! Сколько раз тебе говорили? Когда молодёжь говорит, старшие должны молчать и слушать!

47

Шутник!

48

Спасибо, папа. Спасибо, мама.