Страница 51 из 60
— На войне, как на войне, — сказал, чтобы хоть что-то сказать, Буров и по шуршащей листве, огибая цветник, задумчиво направился к усадьбе. — Не знаю, как вы, шер ами, но я, если чего-нибудь не съем, не усну.
В чем, в чем, а когда дело касалось еды, Анри был человеком компанейским.
— Вы читаете мои мысли, князь, — воодушевился он.
Ну и не мудрено, что, проникнув в дом по водосточной трубе, друзья направились первым делом на кухню. До завтрака далеко, а кладовая с колбасами, сырами и копченостями — вот она, родимая, заперта на плевый, будто игрушечный, замок. А ко всему этому духовитому, перченому, соленому, тающему во рту харчу очень хорошо идет оставшееся с ужина старое доброе бургундское. Впрочем, токайское и лакрима-кристи идут тоже совсем неплохо. Под шпигованную-то буженину и малосольную ветчину… В общем, ночь друзья провели не зря, нагулялись от души и нажрались от пуза. Новый день начинался хорошо, правда, несколько тяжеловато.
— Боюсь, князь, теперь мне уже будет не уснуть, — пожаловался шевалье на сорок пятой минуте пиршества, взглянул с отвращением на потрепанный окорок и с видимым усилием поднялся. — Или, может, все же попробовать?
— Попробовать, мон шер, попробовать. Как говорится, попытка не пытка, — Буров кивнул, закрыл кладовку и следом за Анри подался из кухни. — Счастливо отдохнуть, мой друг. Увидимся за завтраком.
Сам он отдыхать не собирался: поднявшись к себе, устроился за столом и принялся копировать пергамент из буфета. Судя по всему, вещь редкая, цены не малой. Пусть будет, пригодится. Хотя, на первый взгляд, черта ли в нем собачьего? Латинские, причудливо раскрашенные литеры, какие-то каббалистические знаки, хитрые загогулины еврейских завитков: “Мы, библейский народ. Жизнь. Разум. Власть на земле”. А еще на пергаменте были рисунки, красочные, разноцветные, выполненные с поразительным мастерством. Фантастико-аллегорические, совершенно непонятные. Буров порядком притомился, срисовывая все это великолепие: гадов — свивающихся в клубок, распятых на крестах, кусающих себя за хвост, летучих Меркуриев в крылатых сандалиях, пустынные пейзажи и прекрасные сады, драконов и грифов, купающихся в фонтанах. Причем колер у него был один — радикально-черный, и чтобы не упустить все многообразие красок, пришлось уже по-русски делать сноски: у этой розы с человечьей головой стебель золотой, корни голубые и шипы серебряные, а вот этот монстр с высунутым языком шерсть имеет желтую, когти коричневые, рог кроваво-красный и глаза ярко-васильковые. В общем, прокорпел Буров все утро, с трудом успел управиться и, даже не взглянув на камень в футляре, с тяжелым сердцем отправился завтракать. Невыспавшийся, мрачный, терзаемый после окорока жаждой.
А в гостиной, хоть и Розовой, было тоже мрачно. Маркиз сидел сгорбившись, изжелта-серый, с видом Сократа, принимающего яд, пил крепчайший кофе и тихим, но суровым голосом говорил гaдocти. Досталось всем — и Мадлене за нерасторопность, и Анри за неинициативность, и Лауре за головотяпство, а главным образом мудаку Бернару, у которого этой ночью клиент взял да и помер на дыбе. И ведь не в первый раз…
— Ох, плохо дело, князь, — расстроился шевалье. — Я-то думал, что мы пока без кучера и, значит, можем отдохнуть. А у него, оказывается, люди мрут. Теперь точно не будет нам покоя, заставят куда-нибудь ехать.
Как в воду смотрел.
— Единственное, что утешает меня и внушает скорую надежду на благоприятный исход предприятия, так это похвальный пыл и примерное рвение моего младшего сына и князя Бурова, отменнейшего патриота, — маркиз даже прослезился. — Вот они, скромные герои, не жалеющие живота своего, готовые положить оный на алтарь отечества, вскормившего, а главное, вспоившего их. Виват! Вперед, богатыри! В атаку, чудо-молодцы!
Как видно, нажрался он вчера, хоть и в одиночку, но знатно. В общем, как и предвидел шевалье, пришлось ехать с утра пораньше. Анри отчаянно зевал, Буров немилосердно потягивался, Бернар смотрел зверем, ужасно скалился и все норовил угостить прохожих кнутом. По роже, по роже, так, чтобы сопли, слезы, кровь ручьем. Зато орловцы-звери, сытые, лоснящиеся, бежали по парижским улицам, весело, напористо, с рессорным скрипом влекли карету по булыжным мостовым. Куда? Естественно, к Кладбищу Невинных, поближе к обиталищу старой хромой колдуньи.
— Я, князь, пас, — сразу заявил Анри, когда карета остановилась. — Общество попугая для меня невыносимо. Лучше уж с Бернаром, дерьма меньше. Я, пожалуй, посплю.
— Ну что ж, колхоз — дело добровольное, — Буров усмехнулся, поправил шляпу и, выбравшись из экипажа, окунулся с головой в шумный, волнующийся и не имеющий дна омут рыночной суеты. Однако нынче там все разговоры были не о торговле — о страшном, являющемся по ночам дьявольском создании — Мохнатом монахе. Стук его сандалий по мостовым напоминает цокот копыт, борода черна, кудрява и раздвоена, глаза же сверкают красными и зелеными огнями, как обычно мерцают искры среди догорающих углей. Господи спаси услышать его мерзкий смех, ощутить прикосновение когтистых пальцев, а пуще всего — мерзкого, блудливого, похотливого члена. Аминь! Так вот, прошлой ночью это исчадие ада тайно пробралось в аббатство Сен-Жермен и осквернило своим гнусным присутствием скромную келью отца Фридерика, праведного католика, доброго христианина и скромного пастыря. Ведающего уже много лет финансами аббатства. “Изыди, сатана! Сгинь! Сгинь! Сгинь! Пропади! — не растерявшись, закричал он, пал на колени и истово, глядя на святое распятие, трижды осенил себя крестным знамением. — Сгинь! Пропади! Заклинаю тебя именем Приснодевы, заступницы нашей!” И Мохнатый монах сгинул, двинув напоследок преподобного отца в ухо и к тому же похитив шкатулку с монастырской казной. После него еще долго воняло серой, фекалиями и паленой шерстью…
“Эх, дурак я, дурак, надо было и впрямь кассу взять”, — Буров усмехнулся про себя, нырнул в расщелину, где обреталась Анита, и скоро уже стучался в незапертую дверь. Старая колдунья, казалось, ожидала его.
— А, это ты, красавчик, — она захлопнула толстую, переплетенную в свиную кожу книгу и, не вставая из-за стола, требовательно протянула руку, более похожую на лапу хищной птицы. — Покажи. И сядь.
Буров, не говоря ни слова, вытащил пергамент, отдал и опустился на добротную, даже не скрипнувшую под его весом скамью. В комнате повисла тишина, лишь потрескивали поленья в камине да огромный цветастый попугай разговаривал сам с собой под потолком: “Маранатха! Маранатха! Маранатха!”
— Да, это он, — колдунья перестала ползать носом по пергаменту, вздохнула, облизнула губы и неожиданно с улыбочкой уставилась на Бурова. — Признайся, ты ведь перерисовал его, а? Небось тщательно, стараясь, высовывая язык? И даже не понимая, что это и нужно ли оно тебе. Да потому что ты кот. Огромный красный кот. Сильный, быстрый, свирепый и ловкий, только понимающий все в меру своего разумения — кошачьего. И все же ты лучший из этого зверинца, из этой стаи праведных католиков. Остальные — падалыцики, ехидны, трупоеды, шакалы, навозные черви. Маранатха на них на всех! На тех, у кого злые псы, лошади, закованные в железо, шпаги и кинжалы, кошельки, набитые золотом, сердца, полные ненависти, и дети, бросающие камни в нищих. Маранатха на солдат, которые грабят и убивают, на торговцев с фальшивыми весами, на женщин, насмехающихся над любовью. Маранатха! Маранатха! Маранатха!
Анита вдруг поднялась, склонила голову набок, глаза ее расширились, движения стали резкими, слова бессвязными, она словно перестала быть собой и вещала низким, идущим откуда-то извне голосом:
— Кот, кот, кот, огромный красный кот… Сильный, смелый, добрый, но еще не человек… Еще надо стать им, верить, что человек — это бог… По праву рождения и смерти… Сердцем слушать, о чем толкует ветер с деревьями и что бормочут травы замшелым могильным плитам. Видеть то, что можно увидеть между двумя вспышками молнии… Понять, что старость превращает золото в свинец, а смерть превращает свинец в бриллиант высшей пробы… — Анита вздохнула, опустилась на скамью. — Это двадцать второй лист книги Фламеля, красавчик. Книги, открывшей ему все тайны мира . Слышал ли ты когда-нибудь о Николе Фламеле?