Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 87 из 108

(«Акционерное общество „Бреттшнейдер и Сыновья!“» — подумал Познанский и мысленно хлопнул себя рукой по лбу, — как же это он не вспомнил об этом?)

— Мое дворянство недавнего происхождения, — продолжал Бреттшнейдер, — и цена ему небольшая, он же — дворянин с незапамятных времен. Но, господин военный судья, скажите положа руку на сердце, придаем ли мы с вами столь уж большое значение этому дворянству? На месте моего отца я тоже принял бы это пожалование в дворянство. Почему бы и нет? В Германии это сильно облегчает жизнь, как, скажем, еврею — вы уж извините — крещение, но ведь это не значит второй раз родиться.

И будь еще я настолько глуп, чтобы вздумать стать профессионалом-военным, я бы, вероятно, тоже в конце концов дослужился до «превосходительства», но, уверяю вас, завод Бреттшнейдера в Мюнстере много привлекательнее — в этом можете на меня положиться. Ведь дело ясно, — прибавил он, — Фон Лихов — консерватор, а я национал-либерал, то есть в конечном счете тоже консерватор. Разумеется, ему ничего не стоило быть со мною вежливее и любезнее в тех двух случаях, когда мы встретились с ним. Но тут-то и открывается пропасть между нами, господин адвокат, — почему бы мне прямо не высказать этого? Он — представитель земельной аристократии, я — промышленного капитала. Отлично.

С незапамятных времен его группа играет первую скрипку в Центральной Европе, России, Италии и в особенности у нас. Как бесспорный исконный дворянин, он может позволить себе мягкость в обращении, великодушие, может бороться за этого русского. До сих пор все отлично. А теперь прикиньте, милостивый государь. Война впервые показала, как бессильна эта земельная знать. Стоило Англии закрыть лавочку — и готово: ни мяса, ни сала, ни кормов, ни зерна, не говоря уже о картофеле. Несмотря на пошлины и премии, на отозвание с фронта «незаменимых», на отпуска сельскохозяйственным рабочим — все пошло прахом. Зато индустрия — то есть мы, милостивый государь, — мы справляемся со своими задачами. Пора развенчать эту старую помещичью клику и положить конец ее господству в Пруссии! О, вы еще увидите, как вся эта братия, все эти Лиховы и прочие джентльмены, станут обороняться! Когтями и зубами, дубинками и топорами! Все это разразится внезапно для бога и людей. Помяните мое слово!

И затем, уверенно откинувшись на спинку стула, Фриц Бреттшнейдер холодно, не замечая удивления Познанского, вернулся к предмету беседы:

— Вам нужна отсрочка? Я сразу говорю вам — почему бы не предоставить вам этот шанс на выигрыш? Телеграмма приказывает: доложить об исполнении приговора сегодня до половины четвертого. В состоянии ли я сделать это? Ясно, не в состоянии. И так как мой рачительный унтер-офицер Лангерман все еще не докладывает мне о том, скоро ли будет исправлено повреждение, то ручаюсь — сегодня оно исправлено не будет. Быть может, связь возобновится завтра утром, быть может, еще и сегодня ночью. Если генерал протелеграфирует, что переубедил Шиффенцана, русский останется в живых. Если завтра до полудня я не получу никаких известий, то вместо того, чтобы расстрелять его сегодня в три, я сделаю это завтра в три. Если бы вам понадобилась дальнейшая отсрочка — пока провода еще не будут исправлены — пожалуйста; стоит только позвонить мне. Но как только я получу возможность сообщить в «Обер-Ост»: то, что надлежало исполнить, исполнено — я сделаю это и приведу приговор в исполнение. Уж будьте уверены! Ведь дело-то имеешь с Шиффенцаном.

Познанский вздохнул с таким внутренним облегчением, что ему почти с трудом удалось скрыть, как мало он надеялся на успех, отправляясь сюда.

Старый осел! Он все время видел под мундиром лишь гусарского ротмистра, а не богатого заводчика Фрица Бреттшнейдера.

Когда он встал, у него пот катился со лба: как уже сказано, печка с исконным русским гостеприимством обогревала верхние слои воздуха.

— Надеюсь, мы будем информировать друг друга, — сказал он, прощаясь.

Затем Лангерман доложил по телефону:

— Покамест вообще трудно предвидеть, будут ли исправлены повреждения сегодня или завтра.

Бреттшнейдер кивнул головой, словно Лангерман стоял перед ним, затем позвал Шпирауге к столу. Он намерен отложить исполнение приговора над Бьюшевым на сутки. Сегодня ему, следовательно, нужны для специальных командировок всего лишь десять человек в помощь этим бездельникам-монтерам. И пусть сматываются скорее, ибо — он взглянул на часы — рота уже выстроилась.

Шпирауге исчез. Бреттшнейдер сунул в глаз монокль, поднялся из-за стола, взял с кресла перчатки, фуражку, стек и, как на прогулку, отправился медленным шагом к месту службы — ко второму тюремному двору. Прежде чем покинуть комнату, он благосклонно кивнул обоим царям, кротко, весело и одобрительно взиравшим на него из исполинских золоченых рам.

Ему чудилось, что он читает на их лицах похвалу своему мудрому, почти царственному поведению, но так как это были только портреты, а он живая фигура, он шутливо отдал честь, приложив руку в перчатке к околышу фуражки. По тщательно натертому паркету весело зазвенели шпоры.

В ожидании прихода ротмистра фельдфебель Шпирауге, милостиво настроенный, хотя и грозный с виду, направился в обход выстроившегося первого взвода, к головной группе второго, и вполголоса обратился к солдатам с речью:





— Завтра в полдень вам, может статься, дадут особое задание. Смотрите не подкачать! Особое задание — вам понадобятся винтовки и огнеприпасы! Почистить винтовки, как для смотра. Шлемы, шарфы, кожаное снаряжение — все должно быть в порядке, сапоги подготовить для марша по снегу. Не ронять честь батальона!

Он ждал в ответ сочувственного хихиканья. Но ряды солдат оставались неподвижными, безмолвными, быть может, они выглядели даже чуть-чуть сумрачнее, неподвижнее и злее, чем всегда.

«Так, так», — заметил про себя Шпирауге.

Прибежал поставленный дозорным ефрейтор и доложил о приближении командира роты.

— До чего же он весел, — шепнул он фельдфебелю.

— Тебе-то что? — милостиво ответил Шпирауге и подумал: «Нет, ясно, солдатам неохота расстреливать Бьюшева. Ну и дела».

Размахивая стеком, тихо насвистывая засевший у него в голове мотив из увертюры к «Летучей мыши», ротмистр фон Бреттшнейдер прошел в ворота.

— Смирно! — разнеслось по снежному пространству,

Глава четвертая. Божья заповедь и человеческое мужество

Так занялся над Мервинском день первого ноября, день всех святых, года 1917-го. Густыми серыми тучами нависло небо, словно отсыревшее палаточное полотно. Внизу воздух струился легкими колеблющимися волнами. Со стороны болота и степей надвигалась стекловидная громада влажного морозного воздуха, который разрежался по мере приближения к западу. Этот залегавший глубокими слоями воздушный кисель грозил к вечеру нависнуть над Мервинском тусклой холодной пеленой. Вообще же день начинался буднично.

Когда солдаты, получив распоряжения, вернулись в казарму, Гриша, завтракавший вместе со всеми, спросил, не слыхать ли чего о нем. И унтер-офицер Шмилинский, начальник караульной команды четвертого отделения первого взвода, совершенно искренне уверил его: до его ушей не дошло ничего.

Ничего не мог сообщить и ефрейтор Захт, на котором еще лежала обязанность непосредственного надзора за Гришей, — по той простой причине, что ему все еще удавалось увиливать на этом основании от посылки на другую, более тяжелую работу.

Тогда Гриша заявил, что он не останется в этой камере, он желает перейти в более теплую, большую, расположенную близ самого выхода в коридор. И сам займется ее уборкой. Для этого он согреет воду.

Солдаты переглянулись, смутился и дежурный: можно ли разрешить подследственному такие вольности только потому, что он готовится к смерти? В конце концов желать чего-либо он не вправе, в лучшем случае, он может только просить. Шмилинскому, ждавшему со дня на день производства в сержанты, не следовало бы навлекать на себя неприятности, но, взглянув в глаза Гриши, ввалившиеся еще более обычного, на его низкий, резко очерченный лоб, он удовлетворил его просьбу, сказав: