Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 105 из 108

Решил, что еврей-извозчик поможет кучеру при погрузке, Понт повернул лошадь к городу. Он охотно поскакал бы один, но Шпирауге погнал Лизу рядом с ним, Берглехнер также вскочил на своего мерина, старший врач, доктор Любберш, ловким прыжком сел на свою рыжую кобылу.

Громкий звук команды, ружья вскинуты на плечи, и шествие как бы рывком сворачивает на дорогу и направляется в обратный путь.

Понт ехал возле врача. Солдаты, очевидно, собирались петь, как обычно на обратном пути после похорон, ибо в звонком веселом мотиве походного марша победно звучит торжество вечной жизни над преходящей смертью.

«Мы представляем собою великолепное зрелище, — думает Понт. — Есть на что посмотреть! Четверо холеного вида всадников и шестнадцать солдат. Только одного не хватает. Никто о нем не печалится».

Люди возбужденно болтают и курят. Беззаботно, с полной уверенностью в своей непогрешимости, отряд возвращается обратно в лагери, к баракам, где палатки — из дерева, полотна, кожи или волнистого железа — так же манят к себе солдат, как священный очаг манит к себе прочих людей на земле.

Когда они опять свернули на шоссе, уходившее теперь под гору, унтер-офицер Лейпольт в самом деле предложил спеть.

И тотчас же из искусных солдатских глоток вылетела веселая песня о том, как чудесно поют птички в лесу, как радостна будет встреча на родине. Отчетливо, в три голоса, неслась песнь.

Подтянутые, с белыми зубами, блестящими от удовольствия глазами, они шли вперед, чувствуя себя силой, которой незачем стесняться: они могут позволить себе с шумом продвигаться по улицам.

К сожалению, под ногами хлюпал грязный снег, еще более мокрый, чем на пути туда. Завтра горожанам придется поработать большими деревянными лопатами — дорогу поистине можно было назвать ужасной, но надо же дать почувствовать свою власть всем этим русским и евреям.

«Как мало меняется человек и как грустно носить звание человека», — думал фельдфебель Понт.

Сидя у окна на Складской улице со стаканом чаю в руках, Бертин вдруг побледнел. Они убили его!.. Погодите-ка, что еще будет, когда мы победим. Тут уж мы, как носители морали, распоясаемся до конца! В комнате в три окна — какой-то чайной с равнодушными бледными подавальщицами — вдруг запахло кровью, хотя до того Бертин ощущал лишь слабый угар от застоявшегося дыма и затхлость помещения, в котором каждодневно бывало много народу. Он посмотрел на часы.

Вся процедура — он ждал здесь, пока шествие прошло туда и обратно, — отняла не более двадцати пяти минут. Он встал, прижался лицом к стеклу, посмотрел на поющих солдат — вскоре они стали видны только сзади — шлемы, шинели с приподнятыми сзади и спереди краями, пристегнутыми к специально приделанным крючкам. Он прикрыл глаза рукой и опустился на стул. «Свершилось», — хотел было он сказать, но это слово вызывало слишком неприятные ассоциации. «Прикончили, — подумал он. — Гриши нет! Да, аппарат власти оказался превосходным. Колеса у него крепкие. Раз он в действии, то в действии. Долго ли еще?» Он почувствовал, что не в состоянии больше оставаться один, ему захотелось к Познанскому, который лежал больной, с высокой температурой. Вероятно, простуда, но, может, быть, заболевание только психическое, «только» — какое значение имеет в такое время душа человека?

Тем временем в санях городского обозного парка везли по направлению к кладбищу, к окраине города, длинный ящик, покрытый красновато-коричневым палаточным полотном. Когда дорога повернула к городу, сани с попом отстали.

Ни один человек не сопровождал процессию — похороны русского. Два гамбургских ландштурмиста опустили ящик в вырытую утром могилу, не проявив при этом особой бережности или, наоборот, неосторожности, привычно приговаривая: «Наддай покрепче! Опускай!» Кучер обоза с отвислыми усами стоял, понурив голову и тупо глядя пред собою.

— Кажется, он был невиновен, — сказал один из гамбуржцев с певучим акцентом своего родного портового города.





— Гм, — ответил другой, — какая разница, все мы невиновны!

— Я не хотел войны, — внезапно сказал кучер.

Эти слова были первым проявлением чувства этой приниженной и отупелой души, воспитанной в духе рабского повиновения. Оба гамбуржца презрительно посмотрели на него. Не приходится никого уверять в том, что они не хотели войны. Оба обменялись слегка насмешливым взглядом, словно говоря друг другу: «Ну, и бестолковый этот кучер, умные люди только в Гамбурге». Затем они сильным движением искусно воткнули лопаты в большую гору чистой земли, вырытой еще Гришей, — чистой, ибо созданной не человеком.

В течение этих же пятнадцати минут доктор Якобштадт, штатский врач, вытащил щипцами ребенка из тела Бабки, лежавшей без памяти. Это была девочка, весом в шесть фунтов, хорошо сложенная и с четко сформированным личиком. Трудно было решить, на кого она похожа. Своим коротким носом, широкими скулами и ясными голубовато-серыми глазами она до смешного походила на старуху мать Гриши, которой никто в этом городе никогда не видел. Ребенок не кричал, не требовал пищи и, весь красный, шевеля пальчиками, лежал, в то время как возились с Бабкой, на подушке, в бельевой корзине, которая и в будущем должна была служить ему постелькой. Придя в себя после наркоза, Бабка не хотела взглянуть на младенца, но когда ей насильно его поднесли, она взяла его с каким-то странным подобием улыбки и не захотела больше выпустить из рук.

Доктор Якобштадт и акушерка фрау Нахтшварц обменивались между собою замечаниями на еврейском языке.

— В общем, все кончилось счастливо, — сказала акушерка, вытирая руки, а врач с седоватой остроконечной бородкой и желтым утомленным лицом скептически покачал головой и сказал:

— Если родиться в такое время — счастье, то, конечно, все кончилось счастливо.

Глава шестая. Служебным порядком

Помещичий дом в Гоген-Лихове был украшен несколькими колоннами на фасадной западной стороне. К парадному крыльцу вела знаменитая липовая аллея. Деревья стояли голые — одни лишь черные мокрые остовы с благородными круглыми абрисами верхушек.

Засунув руки в карманы куртки, Отто фон Лихов стоял у окна, в стеклах которого отражались малиновые краски вечерней зари. Новые горькие складки появились вокруг рта, они легли в уголках губ густыми мелкими морщинками.

Фрау Мальвина фон Лихов, сразу состарившаяся после смерти сына Ганса Иоахима, сидела за круглым столом в углу мягкого дивана и вязала шаль двумя большими спицами из слоновой кости. Над ее головой висел старомодный, но очень хороший портрет-фототипия принца Фридриха Карла, с бакенбардами, с хлыстом, в гусарском мундире.

Время от времени она решительно поднимала свои большие, темно-серые, все еще прекрасные глаза на старого человека, во всем облике которого — хоть он и был в отпуску — еще чувствовалась усталость. Конечно, он не выказывал этого при посторонних. Только в ее присутствии его усталые плечи и выражение горечи в уголках рта говорили о том, что издевательская выходка этого генерала новой Пруссии чувствительно затронула старого служаку.

Фрау Мальвина бросила взгляд на письменный стол у стены, над которым висели электрические лампочки в канделябрах из оленьих рогов от застреленного самим Лиховым матерого оленя. Лампочки не горели. Среди голубых сумерек поблескивал, словно четырехугольное снежное поле, лист бумаги — длинное письмо, которое Пауль Винфрид прислал сегодня с подробным докладом обо всех и каждом.

Фрау Мальвина, конечно, не питала никакой ненависти к Шиффенцану, хотя вполне сочувствовала своему супругу и рыцарю. С точки зрения ее касты, эта разновидность офицерства была слишком низкого происхождения. Тот факт, что какой-то генштабист из штатских вознесся на такую высоту, относился к тем же диким нелепостям этой войны, как и то, что кавалерия не выступала больше, что музыка и знамена загнаны на задворки, а пехота шла в бой лишь после того, как убеждалась, что на позициях противника не оставалось ни одного живого защитника, который намеревался бы обороняться.