Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 104 из 108

Громко, нараспев, читает он молитвы. Грише становится невтерпеж, он силится отвести взгляд от патера, однако серебряный крест заворожил его на несколько секунд, и в это время он безвольно дает расстегнуть на себе пояс, шинель, спустить ее с плеч, за ней и куртку, руки на мгновение освобождаются, и он остается в своей жалкой серой бумазейной рубашке.

Высоко над ним подымается полукругом каменистая обсыпающаяся стена карьера. Дорога впереди загорожена. Там уже выстроился — команда была дана незаметно — отряд в пять ружей со спущенными предохранителями. Смерть несут эти зеленые мундиры и красные лица.

Беспомощный, всеми покинутый, с бьющимся сердцем, готовым разорваться от щемящей тоски, Гриша устремляет взгляд мимо кустов бузины с собравшейся улететь медлительной вороной, вдаль, к лежащему внизу, скрытому городу, где жизнь течет обычным путем.

Фельдфебель Понт с выпяченной нижней челюстью вынимает носовой платок и жестом, не допускающим возражения, вполголоса приказывает одному из егерей завязать глаза осужденному. Целитель душ все еще бормочет свои молитвы.

Руки Гриши опять связаны. Это насилие жутко: отбиваться не можешь, только стонать. Гриша уже почти без сознания. Невероятная тяжесть, как жернов, наваливается и оглушает его от того, что совершают над ним, от того, что это совершают именно над ним, что время идет неудержимо, без протеста, без малейшей пощады. Он не хочет, чтобы ему связали руки, не хочет, чтобы его расстреляли, но он не в состоянии собрать немецкие слова, а русские не могут пробиться, потому что во рту, между зубами, застряло слово, крик: «Мама, мама!» Затем мир исчезает под мягким, хорошо пахнущим полотняным носовым платком. Ни минуты не оставляет страх, гнетущий ужас перед черным зверем, готовым к прыжку. Гриша стоит напряженный, обезумевший, прислушиваясь к тому, что так жутко наступает на него извне.

В тот момент, когда раздается предпоследняя команда, — он слышит стук наводимых ружей, — пастор кончает читать молитву. «Крест», — думает Гриша, и видит пред собою, пред своими закрытыми глазами этот ребристый, тяжелый крест. Когда фельдфебель Берглехнер трескучим голосом выкрикивает «пли», его душа в сознании неизбежности совершающегося, в чрезмерности смертельного страха вдруг освобождается, страшный гнев охватывает его, в то же время он начинает испражняться. Треск выстрелов бешеным ударом врывается в вереницу бурно сменяющихся картин, начиная с креста, висящего на кухне у матери. Он видит Алешу с клещами, лесной склад при лунном свете, когда он крадется через проволоку; слышит кислый запах дерева в вагоне, в котором начал побег, запах сена, когда покидал поезд, пред ним встают беспредельная белизна и ледяное молчание зимнего леса, жуткая — до дрожи — тишина покинутой артиллерийской позиции…

А вот подползает черный зверь, рысь, с дьявольской мордой и ушами с кисточкой, вот она уже стала на задние лапы, готовая его растерзать, но трусливо убегает от его задорного смеха, свободных движений и брошенного им снежного кома.

И Гриша опять слабо и растерянно улыбается, вспоминая зверя, — теперь, когда он вот-вот ринется на него из пяти отверстий ружейных стволов, повалит наземь, убьет. Но давно подавленный и затертый действительностью инстинкт жизни перед смертью вновь ярко вспыхивает в глубинах души, зажженный верой в то, что какие-то частицы его существа все же спасутся от уничтожения.

В те доли секунды — от мгновения, когда пять пуль с неистовой силой вонзились в грязную ткань рубахи, увлекая ее за собою в теплое чувствительное тело, до смертельного разрыва наполненных кровью жил, судорожно бьющегося сердца, обильной легочной ткани, его страдания были так безмерны, так страшны, настолько выше сил человеческих, он сам был так разбит, придавлен, изничтожен, истоптан, что жгучий ужас этого унижения должен был бы стереть улыбку освобождения с его лица.

Но между тем, как его тело, как бы на шарнирах, перегнулось и упало навзничь и на снегу обозначился круг ярко-красной крови, — медленное, упрямое время уже было не властно над ним: тело уже не слышало боли.

На снегу лежал Григорий Ильич Папроткин, Бьюшев, он улыбался. Его лицо, мускулы, выражали такую радость, какой он сам уже давно не испытывал. Только глаза под платком кричали, они жутко вылезли из орбит от внутреннего смертельного удушья, когда кровь из артерий и вен заполнила легкие, остроконечная пуля пробила человеку сердце, а между ребрами в спине открылись маленькие острые отверстия… Со стен карьера посыпались камни, поднялась снежная пыль…

— Такой вот стрельбищный вал — самое подходящее дело, — сказал фельдфебель Берглехнер. — Штатские ревут, но солдаты держатся хорошо, — прибавил он, обтирая усы, будто выпил что-то. На самом деле он выпил собственную кровь, даже не замечая, что надкусил верхнюю губу, когда в последние, безумно напряженные секунды, скомандовал «пли».

Доктор Любберш — его красивое грустное лицо почти спокойно, как философ, он чувствует себя выше действительности, он точно защищен от нее непромокаемым плащом, — подошел к тому, что было Гришей, на мгновение опустился на колени перед этой улыбающейся, откинутой в сторону головой, страшно неудобно лежавшей на щеке, развязал платок, закрыл глаза Грише и сказал:





— Кончено, хорошо умер, гиппократова улыбка!

В истекавшем кровью мозгу в это мгновение еще жило то, что может быть названо жизнью, но никто этого не заметил: человек умирает гораздо медленнее, чем думают.

Лауренц Понт слез с лошади. Носовой платок в узелках, которым были прикрыты эти несчастные, полные отчаяния глаза, еще валялся на белом снегу, выделяясь на нем желтым пятном.

К платку не пристала ни одна капля крови, все шире расплывавшейся по снегу. Для Понта это было как бы символом: он, Лаурентиус Понтус, так же как Понтий Пилат, не несет вины за смерть невиновного.

Тем временем солдаты подняли предохранители ружей, торопясь вернуться с холода домой, в обычные условия жизни. Впереди были три бутылки водки и свободный вечер.

Продолговатая вещь, прикрытая палаточным полотном, оказалась гробом. Сначала никто не выказал охоты положить в гроб простреленное тело, пока оно еще было мягким и податливым. Унтер-офицер егерского отряда сказал, что фельдфебелю Шпирауге надлежало для этой цели затребовать солдат караульной команды. Кучер городского обоза все еще стоял, дрожа от холода, возле своей лошади, тупо глядя перед собою.

— Это не наше дело, — ворчали егери.

Недоразумение было улажено благодаря Лауренцу Понту и доктору Люббершу, которые изъявили готовность выполнить это дело. Фельдфебель Понт с мужественным и решительным видом слез с лошади — Зейдлиц при залпе только повела правым ухом, и Понт не мог удержаться, чтобы не похлопать лошадь по шее. Он снял перчатки, чтобы вместе с этим вылощенным евреем-врачом уложить в гроб мертвого шпиона. Несколько молодых стрелков все-таки протолкались локтями вперед и осторожно, чтобы не испачкаться, протащили мертвеца за руки и ноги по снегу — стеклянистая голова неприятно болталась у шеи, — аккуратно уложили, скрестили руки, придали ему спокойный вид.

Затем послышался звон бубенцов, показались быстро мчавшиеся сани, из которых выскочил поп с развевающимися полами рясы, спутанными длинными волосами и взъерошенной бородой, черной с проседью. Полицейский пост в деревне Бизасни задержал его, пока не получил по телефону подтверждение о спешности его поездки: теперь поп, в длинной, как у женщины, одежде, бросился на колени перед гробом и стал молиться за упокой души, которой грозили вечные муки в аду по вине дьяволов-еретиков.

Вновь сев на лошадь, Понт острым, внимательным взглядом окинул всю группу: вот коленопреклоненный поп сунул Грише в руки пеструю иконку в жестяной рамке, фельдфебель Берглехнер закурил сигарету.

Солдаты, не дожидаясь приказа, вновь выстроились. Кучер хотел завладеть наконец гробом, чтобы свезти его на кладбище, он беспокоился, кто же после ухода стрелков поможет ему поднять на сани тяжелый ящик. Понт беспрерывно зевал от одолевавшей его глубокой усталости. Он видел, как кучер с отвислыми усами, понурив голову, стоял возле гроба, не решаясь из чувства такта помешать попу.