Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 57

  — Просим! Просим!

  — Гость в дом — бог в дом.

  — Чем богаты, тем и рады.

  — Доброго здоровья!

  И тому подобное. Никто из ученых ничего не понимает, ведь среди них нет поляков. Но советские ученые различают отдельные слова и с удивлением переговариваются между собой.

  — Так они же говорят на языке, очень похожем на наш!

  И наконец профессор Рандольф Катц из Колумбийского университета восклицает:

  — Коллеги! Да ведь они же говорят на чистейшем польском языке!

  — Да что вы, господин профессор?

  — Я вас уверяю! На этом языке я говорил в детстве, и хотя его уже забыл и объясняться не смогу, но все-таки язык это святой, польский, я узнаю его даже на Марсе.

  Все с недоверием качают головами. Но советские ученые уже начинают разбираться.

  — Нам кажется, что коллега Катц и на этот раз прав и что эти существа, действительно говорят по-польски.

  Вся экспедиция садится на межпланетный корабль и опускается в Варшаве. Хватают первого попавшегося прохожего, скромного министерского служащего, в тот момент очень озабоченного земными хлопотами, и стремительно мчат на Марс. Марсиане приветствуют его, как родного, оказывают ему всяческие почести, заметно отличают его среди всех остальных, хотя он всего лишь скромный министерский служащий; в итоге среди ученых-землян начинаются разговоры, недовольство и даже интриги. Но что они могут поделать? Без скромного варшавского служащего самые умные головы не смогут обойтись во вселенной.

  Он лопочет с марсианами на своем польском языке, похлопывает их по плечу, расцеловывает их, пьет какие-то неземные ликеры, а потом все переводит на немецкий, которому научился во время оккупации.

  Марс.

  Он кружится где-то над Генриком, мчащимся по земным просторам в железной коробке. Есть ли там на самом деле живые существа?

  А если есть, то знают ли они, что такое слезы, печаль, тоска?

  Может быть, в эту минуту на Марсе какое-нибудь опечаленное, встревоженное существо мчится в какой-нибудь повозке и думает о нем, о жителе Земли.

  Генрик почувствовал вдруг, как сжалось у него сердце—сжалось не от печали, не от радости, сжалось от какого-то непонятного чувства, которое охватывает нас, когда мы погружаемся в дремоту и вдруг нас посетит какая-нибудь необычайная мысль или мы вдруг совсем в необычном свете увидим то, что нам кажется совсем обычным в сером свете дня. На мгновение он испытал какое-то неизведанное, поражающее своей   новизной чувство нежной любви к далеким, неизвестным существам с других планет. Но это чувство блеснуло, как звезда, падающая над лесом темной летней ночью, и погасло.

  Генрику стало стыдно. Ведь он еще не умеет любить людей тут, на Земле.

  Не время уносить свою любовь в пространство.

  Марс.

  Может быть, там нет живых существ, но наверняка есть растительность. Это со всей очевидностью установили ученые.

  Полететь туда и сорвать первый попавшийся цветок. Потом, осторожно держа его в руке, нежно прижимая к груди, улететь с ним назад, на Землю.

  — Любимая! Посмотри! Ты первая земная девушка, которая получила цветок с другой планеты.  Цветок неизвестной формы, неизвестного цвета и запаха.

  Любимая?

  Но где она?





  Где та девушка, ради которой ты готов улететь на Марс и сорвать цветок неизвестной формы, неизвестного цвета и неизвестного запаха?

  Она блуждает где-то, неведомо где, в туманных пространствах, менее реальная, чем Марс и Земля, чем цветы на Марсе и даже чем говорящий по-польски марсианский муравей.

  Виктория вывела Генрика из лагеря в Прушкове. Генрик чувствовал себя немного глупо. Позволить, чтобы тебя вывела из лагеря девушка, которая тебе нравится, с которой ты только что познакомился, не очень-то приятно. Тебя ждет унижение, презрение, может быть, осмеяние. В равной мере ждет и ее. А нет, пожалуй, на свете ничего хуже для зарождающегося между двумя молодыми людьми чувства, чем унижение и презрение в соединения с издевательством. Но ничего такого не произошло. Виктория показала при выходе подделанный пропуск для препровождения больного в больницу, и через минуту Генрик оказался на свободе. Он стоял, глядя с улыбкой на переливающиеся осенним блеском поля и луга, и словно забыл о своей освободительнице. Она стояла поодаль, и оса, жужжа, кружилась около ее носа. В том году даже поздней осенью на окраинах Варшавы летало множество ос. Они жужжали совершенно так же, как ружейные пули.

    Виктория была, может быть, немного удивлена, что человек, который обязан ей свободой, перестал ею интересоваться, залюбовавшись далекими горизонтами, и хотела как-то обратить на себя внимание, но боялась, что ее укусит оса, и потому стояла не шевелясь, молча и только искоса посматривала на Генрика.

  — Пусть вам не кажется, — сказала она холодно и строго, когда оса отлетела, злобно жужжа,—- что сейчас вы будете делать все, что захотите. Вы действительно пойдете в больницу.

  — Но...

 —Я сказала: вы пойдете в больницу.

  — Но вы же мне сменили повязку и сказали, что нет ничего страшного.

  Решительность и проявление воли без всякой разумной цели Генрик в дальнейшем относил к самым неприятным недостаткам Виктории. Но в тот момент ее решительность и упорство показались ему очаровательными. Он подошел к Виктории. Давно не приходилось ему прикасаться к чему-то столь чистому и опрятному. От нее пахло накрахмаленным полотном и лавандой. Он взял ее руку и поцеловал. Это был поцелуй, полный уважения и благодарности, но в этих чистых и достойных знаках уважения трепетала сдерживаемая нежность.

  Виктория высвободила наконец свою руку, мягко, но решительно.

  — Идемте,— сказала она уже нетерпеливо и резко, как строгая женщина, которая сердится, что позволила себе минутную слабость, и возвращается к своим трудным обязанностям.—Идемте же наконец.

  — Куда? Мне некуда идти.

  — Вы пойдете в больницу. Ведь я уже сказала. Виктория долго сердилась и обижалась без всякого, разумеется, повода. Наконец ей самой это надоело. Особенно если учесть, что солнце светило ослепительно, мир вокруг был по-особенному красочным, а присутствие этого парня как-то приятно ее волновало. Поэтому, когда он, не обращая внимания на ее резкость, спросил:

  — Хорошо, хорошо, но как вас все-таки зовут?

  Она сразу же ответила, слегка жеманничая:

— Виктория.

А когда он рассмеялся, она тоже рассмеялась, хотя и не знала над чем.

    —Значит, это в вас все влюблены! — крикнул он, как бы торжествуя.

  Она сразу же сделалась серьезной, придала своему лицу выражение строгое и решительное, убежденная, что он хочет над ней поиздеваться. Но не могла уже освободиться от охватившей ее нежности. Она утратила свою неприступность, смутилась и еще не понимала, что всякие дальнейшие рассуждения об этом несовместимы с ее строгостью и серьезностью.

  — О чем это вы? Не понимаю...

  — Ну как же! Виктория! Победа! Ведь на всех заборах и стенах написано ваше имя.

  — Ах! — засмеялась она с облегчением, хотя и после минутного колебания. Шутка была принята благосклонно.

Что делают в эту минуту коллеги из министерства? Генрик никогда ими не интересовался, держался от них подальше, его ничто с ними не связывало. А сейчас он вдруг подумал о них с нежностью. Совершенно так же, как о существах с далеких планет.

  Который может быть час? Ему не хотелось зажигать маленькую лампочку, чтобы посмотреть на часы. Он боялся слишком резкого вмешательства яркого света в ночные, дремотные размышления спального вагона.

  Должно быть, уже около полуночи. Коллеги из министерства, наверно, спят. Поужинали, прочитали газету, закончили домашние дела, починили то, что сломалось, вздохнули и пошли спать. Сейчас им снятся небывалые вещи, совершенно правдоподобные, потому что они тоскуют по чему-то реальному, правдоподобному, что тем не менее никогда не исполнится. Может быть, им снится, что они отправляются в далекое прекрасное путешествие, в страну, в которой исполняются даже самые мелкие желания средних чиновников. Может быть, они вдруг просыпаются и с ненавистью думают о Генрике, потому что судьба улыбнулась ему, так же как он сейчас думает о них с нежностью. Они прижимают к подушкам седеющие или совсем седые головы и усталые лица, с которых заботы дня стерли всякое выражение, чтобы как можно скорее возвратиться к мечтам о правдоподобных и недосягаемых вещах, что, возможно, лишь до без десяти шесть, когда начинается утренняя гимнастика.