Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 114

— Все еще тратишь силы на то, чтобы жаловаться? — повторяет он и, придерживаясь рукой за решетку, оборачивается и глядит на меня. — Когда-нибудь и ты поймешь, что проку от этого никакого. Я давно покончил с жалобами.

— А сам ты что сделал? — спрашиваю я.

— Самое худшее.

— Убил хозяина?

Он кривится.

— Думаешь, это самое худшее, что можно сделать?

Отцепившись от решетки, опускается на пол, и я снова слышу низкий львиный рык, потом он замолкает так надолго, что мне кажется, будто он больше не заговорит. Но вот опять раздается грохот цепей, и он начинает рассказывать. Правда, словно бы не мне, а самому себе. Он рассказывает об охоте. Мне не понять, что это за охота, когда она была. А может, ее и вовсе не было, может, она ему просто приснилась — но разве в этом дело? Он путешествует вместе со своим баасом и вместе с другими хозяевами и их рабами в той земле, где восход солнца по правую руку, а закат — по левую, они идут, опустошая все вокруг. Стреляют буйволов, антилоп, носорогов, слонов, пока фургоны не начинают скрипеть под тяжестью бивней, рогов и шкур. По их следу, обозначенному тушами убитых зверей, тянутся стаи гиен, шакалов и стервятников. Кружение ястребов очерчивает их продвижение, неделя за неделей, на всем пути к Великой реке. А там они находят людей, целый поселок беглых рабов и всяких прочих людей, которые издавна убегали сюда, чтобы стать тут свободными.

— Неужели это правда? — спрашиваю я.

— Я видел их собственными глазами. Я говорил с ними. Все они когда-то были рабами, как ты да я. А теперь живут там свободные, на своей собственной земле.

— И что было, когда вы нашли их?

— Хозяева схватились за ружья, но те люди принесли нам еду, молоко, овощи, все, чего нам недоставало. А ночью куда-то исчезли, словно там их и вовсе никогда не бывало — только коровий навоз на земле да пустые хижины.

— А потом?

— Хозяева сожгли хижины и вытоптали поля. А что толку? Люди-то все равно ушли. Они свободны.

— А раньше были рабами, как ты и я?

— Да, как мы с тобой.

Цепи скрежещут о каменный пол. Уже темно, и мне его совсем не видно, но низкий львиный голос не умолкает:

— У нас на ферме, в некотором отдалении от дома, стоит большая скала, в которую вделаны обрывки ржавых цепей. Люди рассказывали, что в былые времена тут жила молодая рабыня, вроде бы малайка, которая то и дело убегала. Всякий раз ее ловили, возвращали назад и избивали. Но как бы ее ни наказывали, поркой или чем похуже, она опять убегала. Наконец ее приковали цепями к скале и оставили там навсегда. Скала та довольно далеко от хижин, не докричишься. Раз в день ей присылали с ребенком еду и воду и даже построили навес на столбах, чтобы она могла укрыться от зноя и ливней. Там она и оставалась до самой смерти, а люди говорили, что дожила она до глубокой старости. Сидела, прикованная к скале, и ни разу не сказала никому ни слова. А потом умерла, и хищники да стервятники пожрали ее тело и раскидали кости. В мое время на ферме уже не было никого, кто помнил бы ее. Но скала по-прежнему стояла там с обрывками цепей. И всякий раз, когда какому-нибудь рабу взбредало в голову убежать, его ловили, а потом пороли возле этой скалы, чтобы напомнить об участи той женщины. И больше уже никто не решался последовать ее примеру. Но когда мы вернулись с охоты, я частенько уходил по вечерам к той скале, чтобы посидеть возле нее и подумать про людей с Великой реки. Я не мог забыть их — свободных людей, таких, какими и должны быть настоящие люди. И тогда я убежал в первый раз.

— Но ведь это не самое худшее, что может сделать человек!

— То было лишь началом.

— Так что же ты все-таки сделал?

Снова долгое молчание. А когда он наконец заговаривает, его голос звучит мрачно, точно он упрекает меня за мою назойливость.

— Это из-за хозяйки, — говорит он. — Все время изводила меня. Чуть управишься с одной работой, тут же даст тебе другую. А если я пробовал перечить, бежала жаловаться хозяину. И он порол меня. А на следующий день снова принималась придираться то так, то эдак. Сама маленькая, тощая, но сущая стерва. И не уймется, пока не доведет тебя до того, что ты взорвешься и надерзишь, а тогда бьет тебя по лицу и мчится жаловаться хозяину. А при порках стоит рядом и подначивает его. Так ему, так ему. А каждый раз, когда я улучал момент и убегал, чтобы найти тех свободных людей у Великой реки, они шли за мной по следу, ловили, и все начиналось сначала. Пока терпение у меня не лопнуло. В тот день мы до самого вечера жали пшеницу под палящим солнцем, все тело зудело, исколотое мякиной. Я мылся внизу у источника, как вдруг появляется хозяйка и приказывает приготовить корм для скота. То была не моя работа, но человек, который обычно этим занимался, вроде бы сделал что-то не так. «Я устал», — говорю. «Как ты смеешь так со мной разговаривать?» — закричала она и ударила меня по лицу. И тут на меня словно помрачение нашло. Я схватил ее за руку, а она принялась визжать, будто поросенок. Я-то просто хотел, чтобы она заткнулась. Но пока она боролась со мной, вырываясь и визжа, платье на ней вдруг треснуло сверху донизу. Тут она просто остолбенела. Перестала вопить и с разинутым ртом уставилась на меня, придерживая разодранное платье. «Отпусти меня. Пожалуйста, отпусти. Я никому не скажу, обещаю. Только не трогай меня». Она уже не была моей хозяйкой. Мне было мерзко глядеть на эту тварь, униженно и грязно умоляющую меня не трогать ее. Я в ярости оттолкнул ее. Она упала. И даже не пыталась больше подняться и убежать. Просто рыдала, пускала сопли и просила отпустить. Не знаю, что накатило на меня. Я стал бешено срывать с нее одежду, пока на ней не осталось совсем ничего — она лежала на земле, похожая на общипанного цыпленка, пища, причитая и дергая тощими ногами. «Делай со мной что хочешь, — скулила она. — Все, что угодно. Только не убивай. Я дам тебе все, чего попросишь».

— Ты что, разложил ее?

Резкое громыханье цепей.

— Нет, конечно. Я не раскладываю цыплят.





— Но ты же сказал…

— Я ударил ее ногой, вот и все. Поглядел на нее, лежавшую точно дохлый цыпленок, ударил ногой и ушел.

— И все?

Я снова слышу из темноты его сердитый хохот — грохочущий львиный рык.

— Все? Неужто ты не понимаешь, что это и есть самое худшее, что можно сделать в этом мире? Честь белой женщины — разве что-то сравнится с этим?

— А что теперь с тобой будет?

— Здесь они со мной разобрались. Теперь, сказали они, меня отправят в Кейп. Утром прибудут лошади, и меня увезут.

— И что потом?

— Если повезет, умру в дороге. Или же, если хоть чуть повезет, умру на виселице.

— А если совсем не повезет?

— Тогда меня ждет остров.

— Какой остров?

— Роббенэйланд. Живешь с кандалами на ногах. И разбиваешь камни, пока не помрешь.

— Но это все-таки лучше, чем виселица. Тебе сохранят жизнь.

— Какая же это жизнь? Это цепи. И все время пялишься на горы за морем. Неужели ты не понимаешь? Вроде того, как было с той рабыней, до самой смерти прикованной к скале. Ты привязан к этому острову, навсегда закован в цепи, а своим внутренним взором по-прежнему видишь тех людей с Великой реки. Свободных людей с их собственными землями и скотом. Разве такое не хуже смерти?

— Но ты сам говорил, что хозяева сожгли хижины и вытоптали поля. Так к чему им было убегать?

— Неважно. Зато они свободны.

Всю ночь его голос звучит из темноты. Порой он ненадолго замолкает, и тогда я впадаю в дремоту, но, когда просыпаюсь, слышу, что он снова говорит.

— Тебе надо немного поспать, — советую я.

— Может, сегодня я в последний раз говорю с живым человеком, — отвечает он. — Ты слушаешь меня? На том острове говорить запрещают. А пока я еще могу разговаривать.

— Я не знаю, что тебе сказать.

— Ничего и не надо. Просто слушай. Только не засыпай. Говорить буду я.

Потом он начинает бредить. Уже невозможно уследить за его мыслями. То что-то о детстве, то о какой-то женщине, а потом о другой, то о хозяине и хозяйке, то о людях за Великой рекой — все вперемешку. Затем какие-то долгие запутанные указания. Скажи это Сине. Не забудь про Томаса. А если Катрина спросит тебя…