Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 114

Слов нет, как он меня злил. Я ведь тоже, ежели захотел бы, припомнил бы имена и названия, от которых по спине пробегает дрожь, сладко звучащие, врачующие любую боль имена. Я мог бы сказать: Джокьякарта, Мадура, Черибон. Я мог бы сказать: Сурабая, Маланг. Звучат они у меня в ушах — и словно бы вижу пальмы, и летящих голубей, и море, и тяжкую поступь буйволов, пускающих пузырьки в воде, и вкус кокосового молока на языке, и голоса детей на рисовых полях, и запах гвоздики и кориандра, шафрана и перца, и сладкую кору корицы. Но я помалкиваю об этом, потому что никого это не касается. Только меня.

И сны. Куда деваться от луноцвета, и птиц, и женщины, стройной как пальма, женщины, ничуть не хуже молодой девушки Лейс, которая стала матерью Галанта; а как проснешься в печали и изнеможении — рядом с тобой только Лидия. Но не упрекать же ее за то, что она не женщина моих снов? Я с благодарностью беру ее и делю с ней то, что дарует нам ночь, зная, что скоро снова день, а дни тут тяжелые. Сны помогали терпеть; я ведь понимал: собирать пожитки и отправляться на поиски той несуществующей женщины бесполезно. Человек должен нести свою ношу и во сне и наяву, иначе не выжить.

— Понял, о чем я? — спрашивал я Галанта.

— Хотел бы понять, — отвечает. — Но это непросто.

— Знаю, что непросто. Но в конце концов тебе легче, чем мне, — ты ничего другого не знаешь. Ты здешний. Здесь все твое. А меня лишили всего, едва мне стукнуло десять лет.

— Не уверен, что легче, — отвечает. — Может, как раз тебе и легче. Когда жить невмоготу, ты видишь во сне свою родину. Где бы ты ни был, ты знаешь, что она есть. А мне идти некуда. Но и здесь я не могу. Так что же мне делать?

— Это ты по молодости, — утешаю я. — Станешь старше — успокоишься.

— Думаешь, мне хочется становиться старым и успокаиваться?

— Хочешь ты или не хочешь, того не миновать.

Конечно, это его ничуть не утешало. А я все думал и тревожился о нем. Может, он и вправду мой сын? Сколько раз по вечерам или во время работы, если он не видел, пытался я высмотреть в нем что-то мое: выражение лица, поворот головы, форму ушей, осанку — признаки сходства. Но как тут можно быть уверенным? Да и разве оно важно? Он здесь, и я здесь, и мы оба в одной упряжке.

Поначалу, когда мы только перебрались в Хауд-ден-Бек, мы с ним по очереди спали с Лидией и делили между собой дневную работу. Мне казалось, что он вроде бы начал обживаться. Он по натуре своей одиночка, таким всегда и останется, собственное общество дороже ему любой компании — свойство, которое он, возможно, унаследовал от меня, — но в этом ведь нет ничего тревожного или дурного. Было ясно, что у них с Николасом все изменилось, да такого и следовало ожидать — они ведь больше не дети. Но они пытались приспособиться, каждый по-своему, один к другому, словно два больших пса, которые кружат и обнюхивают друг друга, прежде чем подружиться. А когда появилась Бет, все пошло еще лучше. В первый раз в жизни Галант вроде бы успокоился по-настоящему. И я поверил, что и дальше все пойдет хорошо.

Но после смерти ребенка я вновь встревожился. Я знал, что он ходил к маме Розе и говорил с ней, и она, должно быть, образумила его, поскольку не случилось немедленной стычки. Но он продолжал о чем-то мрачно размышлять. Ничего, по сути, до конца не уладилось. Он все как будто ожидал чего-то, даже торопил, чуть ли не нарочно нарываясь на неприятности. Когда у кухни мы поджидали, пока Бет вынесет еду, Галант встанет, бывало, на пороге, чтобы его непременно услышали в доме, и затеет с ней перебранку:

— А что, Бет, дадут нам сегодня поесть? Или надо ждать, пока нас накормят вместе с собаками?

— Хочешь заработать порку? — отвечала она, беспокойно оглядываясь на дверь.

А когда еда была готова, он смотрел и ухмылялся:

— Опять та же бурда? Или они думают, что мужчина будет сыт такой похлебкой? Может, они ждут, пока сдохнет какая-нибудь овца, чтобы дать нам кусок мяса?





— Я приготовила то, что велели.

Как-то раз Николас вышел на кухню в самый разгар такой перепалки. Я отошел, от греха подальше, и занялся трубкой — не дай бог, втянут в свои склоки, — но хорошо слышал, о чем они говорили.

— Значит, еда тебе не по вкусу, Галант? — спросил Николас.

Галант что-то буркнул в ответ.

— Ты никогда не жаловался в Лагенфлее.

— У старого бааса не на что было жаловаться. А тут, в Хауд-ден-Беке, похоже, туговато с мясом.

Я почувствовал, что Николас начинает злиться. Он протянул руку к задней стороне двери, где обычно висел бич, но так и не снял его с крюка. Его нужно было распалить куда сильней, чтобы он решился избить Галанта. Мы все это понимали. И именно потому-то, думаю, Галант и продолжал дразнить его: хотел испытать, насколько далеко может зайти. Он знал, конечно, что после смерти ребенка ему дали еще большую волю, чем, прежде, ведь всем было ясно, как тяжко опечален случившимся Николас. Но такому, как Галант, что ни дай, все мало. И он не угомонится, пока не убедится, сколько можно гнуть сук, пока тот не сломается. Он и давай его гнуть, то посильнее, то послабее, да все прислушиваясь — не раздался ли неизбежный треск. А вот это уж вовсе не по мне, и, главное, без толку и никому не нужно. Но переспорить его нечего было и пытаться.

Он все время раскачивал сук, и так и сяк. История с лошадьми удивила меня больше всего. Галанту с лошадьми никогда равных не было. Я часто подсматривал, как он возится с ними в конюшне, обхаживает каждую так, точно это человек, точно это женщина: гладит, ласкает, легонько подталкивает в бок, разговаривает о чем-то терпеливо, будто лошади понимают его. Он то и дело без спросу ходил в амбар за пшеницей и ячменем. Даже сахар с кухни таскал для них, особенно с тех пор, как хозяйка взяла у своего отца взаймы рабыню Памелу, потому как начала сильно не ладить с Бет; Галант сразу же приглянулся этой Памеле. И не то чтобы он отвечал ей тем же, во всяком случае не сразу, хотя дурнушкой ее не назовешь, разве что слишком худая, но с тонким лицом, спокойная, почти робкая; но кто понимает, тот видел, что глубоко внутри у нее уголек тлел. В ней было как раз столько воды и столько огня, сколько нужно, чтобы угодить мужчине. И что бы Галанту ни захотелось из дома — кусок мяса в добавку, бренди или сахару для лошадей, — Памеле только мигни. Ее за это порой и поколачивали, но она не выдавала Галанта.

И вот в те дни Галант начал вымещать свою злобу на лошадях. Не каждый день, он слишком любил их для этого, и даже не на всех: он облюбовал для этого лошадь Николаса, самую резвую и быстроногую в конюшне, красивого вороного жеребца с белой звездочкой на лбу. И вскоре я приметил, что всякий раз после стычки с Николасом, даже не слишком явной, просто после каждой проверки, испытания, раскачки сука, Галант вымещал злобу на жеребце. Я-то знал, как он привязан к этой лошади. Кроме Николаса, жеребец подпускал к себе только Галанта, зато и Галант возился с ним больше, чем со всеми остальными. Но теперь он начал дурно обращаться с жеребцом. Ведя его вниз на водопой, вдруг резко натягивал уздечку, чтобы повредить нежную мякоть в пасти. Он, похоже, нарочно подбивал лошадь взбрыкнуть, заржать и встать на дыбы — а тут ему и повод снова резко рвануть уздечку. А когда он разъярял животное так, что то начинало бесноваться, бросая Галанта из стороны в сторону, он брался за плетку и стегал и стегал его без конца, пока жеребец не задрожит всем телом.

В первый раз, увидав это, я кинулся к нему.

— Ты что, — закричал я, — спятил, что ли?

Он оставил лошадь в покое, а сам тяжело дышал, в глазах была дикость, точно он толком не узнавал меня. Затем отшвырнул плетку и пошел прочь, бросив лошадь, которую мне пришлось увести в конюшню.

— Никогда больше так не делай, — сказал я, когда он немного опамятовался. — Как ты можешь творить такое с лошадьми?

Он не ответил. Даже не поглядел на меня, слишком смущенный, чтобы поднять глаза.

И все же занятия этого не оставил. Как-то вечером, когда Галант снова довел жеребца до неистовства, Николас увидал это. Я был неподалеку, делал загородку для цыплят, искоса поглядывая на них, притворяясь, будто ничего не замечаю.