Страница 106 из 112
И за то, что выдюжил, уважают его крепко все в Карагане. И помнят. А я думаю… Он, может, потом, уж при аварии, и в пламя-то от самой клети ушёл — к своим? К тем вернулся, которые света не увидали и здесь полегли все… К ним,
— к — ним — из — верности — своей — породе — старинной — можно — сказать —
только уж у него не спросишь, и никто этого в точности понять не сумеет, почему он, в старых своих летах,
от клети спасительной назад,
в пламя повернул?!.
Но что-то ещё, иное, мучило Дулу Патрикеича.
— Я чего сказать-то хотел, — уже повторялся старик. — Теперь — можно. Нельзя тебе в незнании в смерть отправляться. Корить ещё потом будешь меня, старика, на том свете… Это. Дочка твоя. Степанида. Не родная тебе. Внучка она Иван Павлычу… Он. Сам Иван Павлыч Яр! Имя ей дал… И крестить носил — сам. Да…
— Врёшь, холуйская морда!
Брешет. Лакей трёхглазый. Палач… Да что же это?!.
Значит, нет у Цахилганова никакой дочери? А есть только Боречка? Безвольный наркот с широким носом?
— Ууууу, не вру. Извиняюсь, конечно, за компанию. А только без точного знанья ни одно верное дело большое не свершается. Положено — так: в самом что ни на есть полном безобманном горьком понимании к нему приступать. Да. В наигорчайшем… А иначе — невозможно это будет выполнить, калёно железо! Слышь, ты?! Не получится оно — если с обманом.
Ну вот. И всё.
— Теперь ругайся, — разрешил Дула. — Обижай старика. А то и убей. Чего долго думать? Мощь в тебе сейчас большая. Ты одной только мыслью можешь так припечатать, что и дух мой отлетит. Валяй. Ухайдокай… За верность мою, за честность. Так мне и надо. Только уж Аграфене Астафьевне моей доложи. Зря, мол, он всю судьбу свою изжил, старичок, заветного-то часа с радикулитом дожидаючись. Да. Зря. Не пригодился для великого дела твой Патрикеич. Помер без всякого геройства. И вин своих не искупил. Так и скажи.
Цахилганов, не слушая причитаний, с трудом соображал, что прожил он жизнь
в дураках.
Значит… Люба, безупречная его Люба совершила когда-то, много лет назад, этот подлог —
от — самых — тихих — женщин — мы — получаем — самые — сокрушительные — удары — отец — предупреждал — упреждал — ждал — он — от — неё — чего-то — подобного…
— Я так понимаю, сынок, — продолжал волноваться Патрикеич, — что спёкся ты. И уж ни на какую смерть свою окончательную не пойдёшь… Ну, решай: в ту сторону подашься? Назад?
— А ты думал, вперёд?
…Судьба обобрала, объегорила, обошла Цахилганова по всем направленьям, и теперь, за всё — за это, ждёт она от него жертвенного подвига во имя других людей —
во имя, смех сказать: будущих поколений!
Боречка… Шарашится где-то по свету случайный сын его Боречка,
присвоенный Барыбиным,
и лежит в беспамятстве в реанимации присвоенная Барыбиным Любовь,
что с этим-то делать? Кто же на всём просторном свете — его, только его?.. А нет таковых.
— Ну!.. Сбил ты меня, старик. Сбил влёт…
В прах стёр, в пыль.
— Так вот она, нора-то! — торжествующе вскричал Патрикеич. — В неё теперь надо! Как же это я сразу не углядел? Могли ведь и мимо по штреку сквозонуть. А она… Вот!!!
Дула всё тараторил в стариковской своей, преувеличенной радости:
— Лаз это! Он самый. Ты здесь ещё, Константиныч?.. Теперь, ползком если пробираться, тут рукой подать. Лаборатория-то рядом. Туда тебе!..
— Почему — мне — туда? — холодно осведомился Цахилганов, различая игру световых полос в чернильной густой тьме.
Странно: именно для Боречки он ничего и не сделал. Ровным счётом ничего.
Дула Патрикеич растерялся:
— Так ведь, лаборатория…
— Ну и что? Сопрягать прошлое с будущим — на это сила нужна, старик. А у меня её нет. Пропала сила. Так-то, правдолюб.
…Где же носит сейчас по земле это сорное, нелюбимое — родное — родное? — дитятко, Марьянино и его?
— «Ослябя»! — без надежды напоминал Цахилганову Патрикеич. — Ты подумай, труда-то в программе сколько! Теперь на тебе одном всё сошлось, а ты…
— Сдурел? Какой ещё «Ослябя»? — раздражился Цахилганов. — При чём тут «Ослябя»? Я в холодильнике вообще-то. Мне выбираться из него для других дел придётся. Которые без телесной составляющей не решишь… Всё. С меня довольно.
Но события в километре от лаза, под лощиной, развивались своим чередом. Постанывающие парни, полупридавленные землёй, принялись тереть глаза от ярко бьющего света. Лучи карманных фонарей метались по замкнутому пространству, выхватывая угольные выступы, вспыхивающие на сколах.
Пять человек в серебристой форме экологов, с респираторами на поясах, спустившись по длинной капроновой лестнице, изучали обстановку. И Циклоп взвыл дурным предсмертным голосом в своей тесной земляной нише, крепче прижимая покойницу к себе,
обмотанную, словно мумия.
— Ты, падла, ещё раз мне в ухо гаркнешь… — вяло бормотал Чурбан, приподнимаясь на локте в подземельном осыпающемся логове. — Сказал же, голова трещит…Схлопочешь, короче.
— Люди, — озадаченно проговорил спустившийся первым. — Лежат вповалку.
— Откуда им быть? — недоверчиво спросил кто-то наверху.
— Кажется, бичи провалились…
— И что теперь делать с ними?.. Травмированные?
— Не разберёшь… Надо бы доложить!
Над ямой некоторое время переговаривались по-английски.
— Да вон, сюда подъезжает начальство, само… Большое там пространство? Внизу?
— Тесное…
— Какая разница! Придётся всех поднять. Поднять и изолировать. Давай их, по одному, сюда. Быстро…
Четверо там, на поверхности, приготовились принимать людей. Остальные толпились по кругу, возле дыры. Пытаясь подойти ближе, они с опаской пробовали, удержит ли их всех
почва.
Освободившийся от земли, Чурбан тем временем сел, отряхиваясь и озираясь. А Циклоп окаменел вовсе. И одинокое огромное око его странно светилось в тёмной глубине ниши.
Заворочались, однако, ещё двое парней. И Боречкина недоумённая косматая голова уже высовывалась из-за спины Чурбана. Тот позёвывал и хлопал себя по карманам.
Люди в спецодежде ухватили за руки и за ноги чьё-то ближайшее бесчувственное тело в дождевике. А самый первый из спустившихся продолжал высвечивать странную картину, докладывая по радиофону:
— Семеро их, вроде… Ощущаю слабый запах серы. Надо бы на метан проверить. Сероводород, по-моему, подтравливает.
Сероводородом тянет…
Чурбан, отвернувшись от света, сунул папиросу в рот и толкнул Боречку в бок:
— Шевелись, ты, баклан.
Отключив телефон, человек спрашивал лежащих и сидящих:
— Эй, есть здесь тяжелораненые?
— Нет-т слаще… — выговаривал Циклоп, вжимаясь глубже, в нишу, и блистая из глубины диким своим, бессмысленным оком. — …Г-губ Людки…
— Кто может двигаться самостоятельно? Необходимо всем переместиться в нашу медицинскую машину. Здоровым — для психической реабилитации, раненым…
Человек заглянул в нишу мычащего Циклопа:
— Кто ранен, спрашиваю?
На это Чурбан, перекатив папиросу из одного угла рта в другой, прокричал заносчиво из-под земляного навеса:
— А фиг ли нам, кабанам?!.
И Боречка угодливо щёлкнул перед ним зажигалкой.
Эхо взрыва полетело по подземным коридорам, многокилометровым, извилистым, уходящим в глубь земли. Оно достигло слуха Цахилганова, ощутившего себя в тот миг вовсе не в шахте, а всё в той же покойницкой, за металлической дверью, в заграничной клетке то есть,
— меж — смертью — и — жизнью — меж — хладностью — и — теплотой.
Погружаясь в блаженное безразличие, Цахилганов слушал, как где-то осыпается пыль.