Страница 105 из 112
осознавать что либо
в импортном этом плену…»
И улавливалось мысленным взором Цахилганова уже немногое, плохо различимое в кромешной тьме: присутствие близкое кого-то,
— чей — белый — халат — накинут — был — на — арестантскую — робу —
и всё на том.
Мерещится, мерещится пустое. Никаких заключённых медиков тут быть не может…
Как вдруг, именно с той стороны, последовало сильнейшее внушение, напоминающее властно: большие полушария есть совокупность анализаторов, которые разлагают сложность внешнего и внутреннего мира на отдельные элементы и моменты и затем связывают проанализированные явления с той или иной деятельностью организма. Деятельность же организма может быть не только физической, продолжалось внушение. Куда более мощная деятельность — это деятельность ума и души.
Поступок — ума — поступок — души?
…Мир влияет на мозг, изменяя сознанье.
…Но и мозг влияет на мир, изменяя его!
Приток странной силы ощущался теперь Цахилгановым в самом себе. Жизнь тела, возможности тела — не всё, далеко не всё! Ибо дана нам свыше не единичная, но тройственная — тройственная! — ипостась,
тело, дух, душа.
А иностранные клетки-ловушки властны лишь над телами.
И только!..
Одним усилием воли он попытался собрать воедино — душу и дух. Дабы, воссоединившись, они оказались готовыми к невероятному действию. И он ощутил вдруг на своих ладонях горячую боль от вращаемой, норовящей вырваться, рукоятки. Клеть со скрежетом и тонким металлическим посвистом, летела, раскачиваясь, в глубину шахты,
— подожди — Стеша — «Ослябя» — включится — скоро — дремавший — десятки — лет — под — землёй — грозный — «Ослябя» — и — что — по — сравненью — с — ним — твой — маленький — глупый — подвиг!
За решёткой скрипучей клети высвечивались, и меркли, и уползали вверх близкие высверки антрацита. Замелькали потемневшие доски обшивки…
Цахилганов почувствовал сильный толчок —
от того, что клеть остановилась.
И сыпалась потом недолго, с тихим посвистом, угольная пыль с километровой толщи чёрного, тяжёлого неба. Струился по тёмному краю, в водоотводе, чёрный ручей…
Но, совсем некстати, всё окружающее вдруг побледнело, обесцветилось враз — от обострившегося до сердечной тупой боли сомненья: отец Степаниды — он, Цахилганов?
Опять нахлынул этот нервно-паралитический яд, и откуда он только берётся…
Душевно Цахилганов — с ней. С дочерью. И точка.
Но… Чья в ней кровь? Его ли продолженье — она?
Вот оно — подозрение, преграждающее путь…
Однако картина происходящего в старой шахте понемногу восстановилась сама собою. Медузьи липкие прикосновения боли отпустили сердечную мышцу. И даль бесконечных коридоров снова ощущалась сырым дыханьем земли. И редкий стук капель с чёрных стен казался оглушительным…
Слаженное движенье ума и души затем ускорилось. Но что-то рассказывает, рассказывает ему запыхавшийся Дула Патрикеич, бегущий в резиновых сапогах по узкоколейке, с двумя респираторами в руках, с тяжёлым аккумулятором на боку —
настырный служака в шахтёрской каске,
старательно высвечивающий лампою со лба —
тёмное пространство,
которое не обязательно высвечивать, совсем не обязательно теперь, когда…
— Стой! Сынок, да как же можно — без снаряженья? Никак нельзя, калёно железо!.. Душа, она в чём держится? В спецодежде. А без этого не вижу я тебя совсем, а только чую… Я тебе что, собака борзая, по нюху за тобой носиться? Да не лети ты так, не успеваю я…
Отстань, старик! Отстань ты со своей громыхающей материей! Не до тебя… Не до неё…
Промчалась перед мысленным взором Цахилганова и осталась далеко позади узкоколейка. Но Патрикеич в резиновых сапогах стремительно шлёпал уже в боковом штреке, по пляшущим световым бликам,
— грунтовые — воды — которых — здесь — не — должно — было — быть — всё — же — поднялись —
и вопил на бегу:
— Ой, утопну… Колдобина на колдобине! Ну, попал я в сиськину кулигу… Как пить дать, утопну. Воды-то сколько! Они ведь, учёные прежние, свою систему самоосушения тут наладили, вроде — на века. А видишь чего?.. Да погоди ты! Не поспеваю я за душой твоей, калёно железо… Радикулит у меня. Недостаток кальция в костях. И так уж два раза грохнулся я. Навернулся под клетью,
всю эмалировку с таза сбил…
Шумный плеск заглушал слова Дулы. Они были не важны Цахилганову совершенно,
— ну — что — коловратии — далёкого — прошлого — умершие — многие — десятилетия — назад — ожили — вы — в — шахтной — поднимающейся — из — недр — воде — плаваете — ли — умеющие — побеждать — смерть?
Промелькнула тем временем в сознании дощатая обшивка трансформатора. Потом — счётчик метана, показывающий запредельный его уровень.
— Не торопись! — настаивал голос Патрикеича. — Не знаешь ты многого. А тебе сейчас-то это и надо, узнать…. Может, и не захочешь ты никакого действия совершать. Не захочешь!
— …Наберись терпенья, сынок, — сипел старик, не собираясь отставать ни за что. — Без этого знанья тебе никак нельзя на тот свет уходить. Нам с тобой помирать вслепую не годится. Вот тут посуше. Дай, остановлюсь я. Отдышусь маленько…
Цахилганов замешкался, прислушался невольно,
— чувствуя — что — зря — зря — напрасно —
и движение души его замедлилось, застопорилось —
замерло.
— Вот, тут, слышь, Константиныч, — задыхался старик, припадая в изнеможении к угольной стене. — В шахты до революции тут лошадей в большой клети опускали, вагонетки с углем тянуть. Весь год они, лошадки, под землёй работают, значит. И света вольного не видят. И только в одну ночь,
— к — чему — это — он — завёл — старый — экавэдэшник —
в ночь перед светлой Пасхой поднимали их наверх. На волю. На траву. В степь тёмную, спящую отпускали. Под луной, по росе, они сначала паслись… Стоят они, значит, в степи по весне, шахтные лошадки подслеповатые, с болячками, с холками потёртыми, под звёздным небом, на воздухе вольном, и солнышка ждут…
При чём тут лошади, не понимал Цахилганов, раздражаясь.
— …Утром-то или днём их поднять — нельзя, потому как от света отвыкли: ослепнут сразу, после долгого-то подземелья. А так — солнышко медленно восходит,
— не — томи — же — не — тяни — ты — трёхглазый —
медленно, медленно зорька степная над полынком занимается. И так, с рассветом, потихоньку, из ночи в день возвращаются они, работяги-бедолаги полудохлые. На ясный свет опять глядят… Им все пасхальные дни гулять давали на воле, каждый год! До революции самой. Чтоб и у скотинки божьей праздник был…
— Ну, и что?
— А при Троцком тех, первых ссыльных людей, их ведь под землю спускали — на пожизненный срок, без суда. На весь человечий век. В вагонетки христиан, значит, впрягали. Вместо дореволюционных лошадок. Видал узкоколейку-то?.. Лошадей, значит, при царизме поднимали всё же. А людей потом, при Троцком, нет; никогда. Никогда…
Света им вольного не полагалось, человечкам нашим, в белом стане застигнутым.
Зачем Дула его остановил?!
— …Здесь жили они, под землёй, — продолжал старик. — Недолго жили. Под небесами каменными, во тьме. Вот, отбивали этот уголёк, грузили, вагонетки волокли. Тут их и хоронили, под угольком, в сырости. Много людишек осталось в недрах-то наших… Ну, он крепкой породы был, Иван Павлыч Яр! Исполин… Выдюжил. И во тьме не пропал. До самых послаблений в шахте продержался…Один из тех шахтёров — он! — из подземелья вышел, значит. С фуфайкой на голове в степи долго среди людей сидел, пока к свету утреннему привык… Да…