Страница 6 из 30
Сейчас у меня на столе два материала — и в обоих авторы утверждают, что, действительно, среди военачальников существовали заговорщики. И что, по сути дела, готовился военный переворот. Как бы вы оценили это утверждение?
— Не знаю. Мне кажется, это очень трудно было бы сделать. Вы, наверное, знаете эту историю с красной папкой, которую подбросили через Бенеша Александрову. Я помню, что Сталин всегда остерегался бонапартизма в своем окружении. Такая же история с Жуковым — едва заподозрив что-то, он его тут же отправил подальше. «Популярный генерал, — размышлял Сталин, — армия ему подчиняется, мало ли что ему в голову может прийти!»
Хотя наши комиссары, конечно же, вдалбливали всему армейскому составу, что Верховный, все-таки, Сталин, и никто другой. Но могло все же случиться, что Жуков повел бы за собой армию — и она пошла бы за ним! Сталин этого очень опасался.
О заговоре же я не слышал… Но если это был заговор, то тогда, конечно, кто-то может Сталина и оправдать. Вы подумайте только: 40 тысяч высших командиров уничтожено — это же страшное дело! Я думаю, он убирал всех тех, кто был близок к этим командирам. И все-таки там были не только Тухачевский, Блюхер… Вот, смотрите, что произошло с Кировым: по-моему, после XVII съезда, где при выборах в ЦК больше 300 человек проголосовало против Сталина… и Кирова не стало.
Они сразу же сфальсифицировали результаты выборов: официально было сказано, что против Сталина было 3 голоса, а против Кирова — 4. А на самом деле против Кирова было четыре, а против Сталина — 300. И потом Сталин 900 делегатов этого съезда убрал — он ведь не знал, кто эти триста. А делегатов, примерно, было 1100 человек. Он оставил в живых только 200 — скорее всего, каких-то колхозников… А тех, кто как-то политически мог быть замешан, он убрал.
— И в отредактированную Сталиным историю съезд вошел как «Съезд победителей»… — вспомнил я «Краткий курс», с которым познакомился уже как с историческим казусом — разумеется, много лет спустя.
— Он действительно убрал мозг партии, уничтожил весь ее цвет.
Тут мы оба помолчали. Бережков — задумавшись, видно, вспоминал; я — наблюдая за ним.
— Вы готовы допустить, что его действия определялись не столько заботой о сохранении государства, сколько сохранением своей личной власти? — спросил я.
— Да — вот такой непререкаемой, абсолютной власти, — охотно согласился Бережков.
— Вы думаете, он действительно искренне верил в свою особую миссию и видел в этом способ сохранения страны, Советского Союза: не просто личной власти, но сохранение того порядка, который он создал? И он верил в какие-то идеалы, связанные с благом народа в случае победы коммунизма? Или все это был камуфляж?
— Мне кажется, что он в какой-то мере верил в то, что он строил. Даже такими жестокими методами. Верил в возможность создания нового общества. У меня такое впечатление, что он вообще был последним, верящим в идею. Потому что после него Хрущев и дальше вся эта компания — у них это шло абсолютно по инерции. Конечно же, они не думали о благе народа…
— Валентин Михайлович, Бехтерев, кажется, поставил Сталину диагноз «паранойя». После этого его тоже не стало. А вы в личном общении не замечали какие-то свойственные этой болезни черты? Я понимаю, что вы не врач, но все-таки…
— Ну, конечно же, я могу сказать о своем впечатлении: я ведь пять лет был около него, иногда два раза в неделю, иногда — три. К его кабинету вел отдельный коридор. Он был очень спокойным, никогда не суетился. Я не замечал за ним никакой торопливости. Даже в очень тяжелые дни, когда немцы стояли буквально под Москвой, еще до начала Московской битвы, он держался спокойно. Он умел держать себя в руках. И у него был очень живой ум. Он быстро реагировал на изменение ситуации, на вопросы, обращенные к нему.
В беседах с Черчиллем, с Рузвельтом — если взять протоколы этих бесед, которые я, в основном, и вел — вы увидите, как он бросал реплику, тут же что-то уточнял. То есть он внимательно следил за ходом беседы, хотя вся она шла через перевод: он должен был быстро все в своем мозгу переработать. Поэтому говорить, что он был больной или страдал какой-то психической болезнью — по-моему, это утверждение не соответствовало действительности.
— Этот диагноз не касался его способности соображать, разговор прежде всего шел о мании преследования. О том, что он видел кругом врагов. Он боялся своего окружения.
— Да, это, пожалуй, верно, — согласился Бережков.
— Я бы дал вам с собой один материал о Сталине, который ждет у нас публикации — в нем довольно интересные цифры, которые, насколько я понял, приводятся впервые, — сказал я, передавая Бережкову копию текста.
— Откуда они у автора? — поинтересовался Бережков.
— Он ученый-историк, живет в Нью-Йорке. В Калининграде заведовал, кажется, кафедрой политэкономии.
— Знаете, — видимо, не вполне соглашаясь с концепцией этого текста, заметил Бережков, — у нас иногда идеализируют людей, делают из них героев: мол, раз уж они оказались жертвами, значит, они хорошие, а те, другие, — жестокие палачи. Тот же Тухачевский: вспомните, например, Кронштадтское восстание, когда по его приказу расстреляли 15 тысяч матросов. Безоружных, которые уже сдались!
— Или крестьянское восстание, — добавил я вспомнившийся мне еще один «подвиг» сталинского маршала.
— Ну да, крестьянское восстание Антонова, — подтвердил Бережков.
— Здесь он пишет, что Тухачевский впервые применил против мирного населения отравляющий газ, — я полистал лежащие между нами странички, пытаясь найти нужную.
— Существует записка Ленина, где он распорядился использовать газ для подавления бунтов. Еще царское правительство имело химическое оружие, но в боевых действиях никогда его не применяло. Немцы же первыми использовали его — в Первую мировую войну. А здесь всех этих мужиков и их семьи потравили газом, — завершил свою мысль Бережков.
— Вернемся все же к военной теме. Как вы думаете, если бы Гитлер тогда не напал на Советский Союз, могло бы случиться, что Сталин напал на Германию первым? Такая вероятность была?
— Думаю, что Сталин один не пошел бы на это — я имею в виду без союзников. Он видел, что Англия и Франция из двух зол — коммунизм и нацизм — склонны поддерживать нацизм.
— То есть они оценивали нацизм как меньшее зло? Так во всяком случае из Москвы виделось Мюнхенское соглашение?
— Да, конечно! Отдать Австрию, отдать Судеты — это все, понимаете… Вот только Польшу они связали гарантией, и то — почему? Потому что до этого был пакт. Я уверен, что если бы пакта не было, Гитлер напал бы на Польшу — и ни Англия, ни Франция ему войны не объявили бы. И, тем более, если бы он не напал, а только договорился бы о проходе своих войск — иначе он не мог начать войну против Советского Союза. Я думаю, если бы пакта не было, все могло бы развиваться в другом ключе. Гитлер просто предъявил бы ультиматум Польше. Эти командиры — Бек и другие — они бы капитулировали перед ним. Он бы им пообещал часть Украины, которую они в 20-м году отвоевали себе. И мне кажется, что тогда, не будь пакта, они бы также игнорировали угрозу Польше, угрозу Австрии и всем другим.
— Но история не имеет сослагательного наклонения — что случилось, то случилось…
— Это так. — Бережков задумчиво вертел в руках карандаш. — А знаете, — снова заговорил он, — при всем накале антикоммунизма и их страхе перед ним — тогда и теперь, — при всех наших бедах нельзя все же сегодня сбрасывать со счетов все, что было в Союзе хорошего — бесплатное образование, бесплатную медицину. Мне, например, делали операцию на почках в самой обыкновенной больнице.
— А почему в обыкновенной? — удивился я.
— А у меня тогда не было «кремлевки». И даже потом, когда я стал главным редактором журнала «США-Канада»… У нас в институте только Арбатов имел «кремлевку». Остальные сотрудники не имели. Так вот, я две недели там пролежал — и ни одной копейки не заплатил; правда, кормили кое-как, но операцию сделали хорошо. Образование бесплатное — я получил его, и мои дети получили, не платя ничего. Транспорт — очень дешевый. Квартплата — копейки стоила.