Страница 101 из 112
(333) По Айзенбергу, упрекнуть стихи Кривулина можно только в том, что они совершенно «ленинградские». «Но и это качество вещи последних пяти — семи лет как-то переросли. Кровно принадлежа школе, поэт сумел не остаться в ней целиком. Природная умственность, прежде несколько аморфная, стала отчетливой <…>. Оказалось, что стихам достаточно того, что они умны и хорошо написаны» (Айзенберг 1997: 85). Похвала автору за то, что его стихи «переросли школу», напоминает достаточно распространенное в советском литературоведении убеждение, что «большому поэту» всегда тесны рамки направления, которому он принадлежит. Зато похвала типа «стихи умны и хорошо написаны» — не что иное, как приметы традиционной ориентации. Только внутри традиции можно «хорошо писать», то есть «писать» в соответствии с правилами канона. Как только сам канон теряет авторитетность, нелегитимными становятся и правила, что косвенным образом подтвердил и сам автор (см.: Кривулин 1996: 261).
(334) См.: Берг 1999.
(335) На осознанность подобных приемов указывает, например, та критика, которой Кривулин неизменно подвергает стратегию Кушнера, фиксируя невозможность «откровенного», открытого высказывания. «Полная откровенность высказывания невозможна, значит, нужно создать такой язык, в пределах которого можно было бы говорить все, но в условной форме. А этот язык очень узкий, очень локальный. Фактически шифр, и после расшифровки вдруг обнаруживаешь, что тут нет никакого серьезного послания, подлинно поэтического приращения смысла, а есть желание человека сказать самые простые вещи, сказать красиво, мастерски, но не более того» (пит. по: Кулаков 1998: 368). Требование «поэтического приращения смысла» в данном контексте можно интерпретировать как требование метафизического измерения, без которого в рамках НТЛ текст оценивается как неполноценный.
(336) Симптоматично, что в серии статей «Религиозные мотивы в современной русской поэзии» Стратановский (как, впрочем, и Пазухин в статье «В поисках утраченного бегемота») не упоминает о Кривулине, очевидно полагая его практику слишком далеко отстоящей от канона.
(337) Седакова 1991: 266.
(338) Подробнее см. главу «Теория и практика русского постмодернизма в ситуации кризиса».
(339) По мнению Натальи Ивановой, изменение статуса литературы в обществе стало итогом «гражданской войны» в литературе, начавшейся «вместе с перестройкой и продолжавшейся <…> более шести лет. <…> Поддерживающая демократию в России либерально-демократическая интеллигенция в этой борьбе оказалась победительницей, но ценой этой победы парадоксально оказалась утрата литературой лидирующего положения в обществе. Произошла смена парадигмы. Литература в России была „нашим всем“ — и трибуной, и философией, и социологией, и психологией. Теперь, когда эти функции у литературы были отобраны реальной политологией, социологией, философией и т. д., литература осталась литературой. Свидетельством утраты прежнего положения <…> стало, например, падение тиражей „толстых“ литературных ежемесячников <…>. От миллионных тиражей 1989–1990 годов осталось на сегодня менее одного процента» (Иванова 1995: 179). Симптоматично, что изменение статуса литературы, таким образом, увязывается с конкурентной борьбой между полем литературы и полем науки, из которой литература вышла побежденной.
(340) Виала 1997: 7. Именно в середине XIX века паровой печатный станок, резко возросшая грамотность и, как следствие, более массовая читательская аудитория обеспечили существование открытого «демократического» рынка литературы (см.: Дарнтон 1999: 16).
(341) По Прието, литература, и в частности роман, является ответом на социальный запрос, который отражает развитие буржуазного дискурса — «от изначального провозглашения индивидуума до отказа от персонажа в пользу вещи, т. е. до „овеществления“, которое мы наблюдаем у отдельных представителей „нового романа“» (Прието 1983: 370). Ср. утверждение Д. А. Пригова о том, что последней инновацией в области литературы, имевшей серьезное значение за ее пределами, был французский «новый роман», а следом за этим последним, завоевавшим мировой резонанс направлением пальма первенства окончательно перешла к изобразительному искусству (см.: Приют 1999). Помимо изменений в запросах массового потребителя, который и являлся главным заказчиком в культуре, а также отмены цензурных ограничений, зафиксированной в законодательстве многих западных стран (о влиянии цензурных ограничений см. главку «Цензура как критерий цены слова»), существенными в этот период оказались и перемены в структуре постиндустриальных обществ (см., например: Drucker 1995). См. также: Лиотар 1998: 92–93.
(342) Об институциональных особенностях проявления литературоцентризма советской культуры см.: Геллер & Боден 2000: 312–314.
(343) О причинах падения влияния религии в постиндустриальном обществе см.: Инглегарт 1999: 255–258, а также Дюркгейм 1991: 560. По Инглегарту, причин упадка ценности религиозных норм три: во-первых, ощущение все большей безопасности уменьшает потребность в любых абсолютах, и человеку не так нужны жесткие, понятные в своей логике унифицированные правила. Во-вторых, религиозные нормы имеют вполне определенную функциональную основу, так, например, многие религиозные установления типа «Не прелюбодействуй» или «Чти отца своего и мать» имеют целью сохранение семьи как основы экономической и социальной устойчивости. Однако сегодня, благодаря развитию структур социального обеспечения в постиндустриальном обществе, новое поколение, как и неполные семьи, может выжить и в случае распада семьи, в результате чего социентарные установления религиозных норм теряют свою прочность и легитимность. Третья причина — в отходе от традиционного мировоззрения, ввиду того, что между традиционной нормативной системой и тем миром, который возник в условиях развитого индустриального строя, возникли когнитивные ножницы, и уже не только социальные нормы, но и символика и мировоззрение ставших традиционными религий теряют ту доказательность и убедительность, которой они располагали в тех аграрных обществах, где в свое время формировалась, в частности, иудейско-христианская традиция.
(344) О механизмах структурирования и управления обществом со стороны СМИ см.: Habermas 1984а: 28.
(345) О том, что сегодня культура, как раньше религия, становится (а точнее — представляется) способом заполнения свободного времени после работы, формой организации досуга и даже своеобразным уклонением от работы, пишет, например, Б. Гройс. Как уклонение от работы он оценивает и многие аспекты сегодняшней актуальной постструктуральной теории. По его мнению, сегодня «все только и рассуждают о желании, наслаждении, экстазе, празднике, карнавале и тотальной симуляции, в которой исчезает любая реальность, т. е. собственно работа» (Гройс 1996: 320). Не забывая о вечной привлекательности парадоксов, Гройс определяет религию, как «то, чем человек занимается по воскресеньям, по праздникам и после работы» (там же), а саму культуру, искусство, философию полагает аналогом современной религии. «Раньше по воскресеньям ходили в церковь. Сегодня смотрят по телевизору ток-шоу на эротические темы или, на худой конец, читают Лакана, т. е. исполняют обряды религии подсознания. <…> Впрочем, на практике религиозно-аристократическая риторика только маскирует окончательное вытеснение культуры из сферы серьезной жизни в сферу воскресных развлечений. Вместо того, чтобы протестовать против этого вытеснения, новая теология отреагировала на него тем, что провозгласила воскресные развлечения самым важным в жизни» (там же). Несмотря на нарочитую парадоксальность подобных утверждений, связывающих статус современной культуры с формой организации досуга, нельзя не согласиться с тем, что современные войны действительно происходят в основном в регионах, в которых людям начала угрожать работа, вследствие экспансии современного туризма (Палестина, Югославия,
(346) Помимо данных Н. Ивановой, соответствующих ситуации на 1995 год, можно сослаться на результаты одного социологического опроса ВЦИОМа, которые свидетельствуют о нарастающем равнодушии некогда самой читающей нации в мире к литературе. 34% россиян никогда не берут в руки книгу, причем в равных пропорциях и мужчины, и женщины. В том числе 15% людей с высшим образованием, а из тех, кто читает, большинство предпочитает детективы, из людей с высшим образованием таких 41%. А общая картина такова: из читающих 66% населения 59% увлекают только легкие жанры. Так или иначе, очевидно, что литературные интересы подвергались девальвации, литература, оказавшись не в фокусе общественных запросов, перестала быть синонимом русской культуры (см.: Коммерсантъ. 1999. № 4. 22.01).