Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 91 из 189

— «Цто? Брюсов опять написал про козу?..»

Удивленный собою самим, он, подкинув пустое безбровье, — все схватывал Блока за руку:

— «Цто, цто?»

— «Что Владимир твой Федорович?» — раз спросил я А. А. Блока.

— «Хороший: приходит, сидит!»

Что, казалось бы, общего меж рудо-пегим учителем, вылитым сатиром, и меж поэтом? Владимир же Федорович ежедневно являлся утрами, осведомиться: все в исправности ли? Называл Блока «Сасей»; к нему пристрастился до… до… пониманья стихов (декадентов осмеивал он); и накидывался на меня, будто я — враг поэзии Блока.

— «Хоросее стихотворение!.. Цто?»

Он года вспоминал, как жил в доме его «Саса Блок»:

— «Цто? Как Блоки?.. Сережа цто?.. Брюсов опять написал про козу?» — поднимал ту же тему над кучами снега, у паперти церкви, где Пушкин женился168 (жил рядом); его встречал часто я, пересекая по делу — район Поварской; этот старый толстяк с увлекательною простотою рассказывал:

— «Саса — поэт, настояссий… Цто? Выйдет, бывало, на улицу, — голову кверху: заметит, какой цвет небес, и какая заря, и какая тень тянется: зимняя или осенняя; цто цитать? Видно сразу: поэт — цто, цто, цто?»

И лицо добряка начинало сиять.

Я заметил, что Блок возбуждал очень нежные чувства: у дедов и бабушек, внявших Жуковскому и метафизике

Шеллинга, тихо влекущих в могилу свои «геттингенские души»; «отцы» ж — пожимали плечами:

— «Бред, бред: декадентщина!»

Бабушка старенькая, Коваленская, делая вид, что поэзия Блока во всем уступает Сереже, — ее понимала; но ревность и тяжба с Бекетовыми не позволила: вслух восхищаться; другая старушка, Карелина, Софья Григорьевна, великолепнейшая, сребро-розовая, разводящая в Пушкине кур, погибающая над Жуковским, — та просто влюбилася в Блоков, покалывая семидесятилетнюю свою сестру, Коваленскую; в Дедове летом, бывало, старушки сойдутся: и — дразнятся:

— «Да вот, Сережа такие стихи написал, что…» Карелина жует губами; и вдруг:

— «Была в Шахматове… Блоки, — ах, что им делается?.. Люба — роза… А Саша такие стихи написал: прелесть что!»

Коваленская — сухо губами жует; а Карелина, взявши реванш, затрясется от смеха и напоминает мне Виттихен, ведьмочку из «Потонувшего колокола»169.

Шмель жужжит: над старушками.

Тонкие критики и специалисты не вняли в те годы поэзии Блока, как некогда Тютчеву и Боратынскому, тоже весьма «непонятным» когда-то (теперь это даже не верится); люди простые с душой, безо всякого опыта критики, не понимали, что тут непонятно, коль строчка берется душой; так твердили всегда — три сестры, три поповны села Надовражина; так утверждала Владимирова, Евдокия Ивановна, русская, умная, очень простая душа — без затей, подковыков; так полагала и мама, но не имевшая опыта критики, — скорей опыт балов; и так мыслил один старовер, собиратель икон, крупный деятель «толка»:

— «В России один настоящий поэт: это — Блок!» Стало быть, мимо критики, истолковательства и поднесенья читательским массам искусственного препаратика (есть ведь такой: «поэтин», изготовленный «толстым» журналом), — такими была хватка: души, непосредственно знающей, что хорошо и что плохо. И видели: Блок — «хорошо».





И не только поэзия Блока: сам Блок! Волновала волной золотого какого-то воздуха — строчка; но и — волновала волна точно розового, золотого загара, играющая на его молодом, твердом, крепко обветренном профиле, в солнце бросающем розово-рыжие отсветы пепельных мягких волос; его мощная, твердая грудь, продохнувшая жар летних зорь, ставший пульсом кипения крови, выдыхала теперь — в перекуренных комнатах, в модных гостиных, где он как светился; и слышалось:

— «Блок — он какой-то такой: не как все!»

Таким после не виделся, выдохнув с жаром, с дымком папиросы, — иные, зловещие дымы, в них сев, как в тяжелую, черную, с тускло-лиловыми и желто-серыми пятнами, мантию.

Я его видел таким перед отъездом, когда мы пошли с ним в кружок юных религиозных философов — Эрна, Флоренского и Валентина Свентицкого, где я читал реферат170 и где он поникал, выступая из тени: проостренным носом; когда выходили из душненькой комнаты, где обитал В. Ф. Эрн, он сказал:

— «Между этими всеми людьми — что-то тягостное… Нет, мне не нравится это… Не то!»

Он был прав.

С молодыми философами я познакомился только что.

Перед отъездом своим чета Блоков явилась с прощальным визитом171; нарядный студент, в сюртуке с тонкой талией, с воротником, подпирающим шею, высоким и синим, отдавшися в руки нарядной жены, посидел в старом кресле, помигивая улыбавшимися голубыми глазами, держа на коленях фуражку; привстал за женой, потопты-вался:

— «Ну, прощай, Боря».: Крепко прижались губами друг к другу:

— «Пиши!»

Любовь Дмитриевна, улыбаяся прядями гладко на уши зачесанных золотоватых волос, с меховою большущею муфтою вышла в переднюю: в сопровождении матери.

Старый друг

Блоки уехали; чин представления им «аргонавтов» ухлопал меня; в дни сидения их в марконетовском флигеле точно с вкушеньем людей, как варенья, мои отношения с Н*** заострилися до невозможности видеться; черными кошками падали тени; то — Брюсов, не видимый мною, просовывал ухо в мою биографию; стены действительно уши имели: все, что говорилось у Н***, в тот же день становилось известно и Брюсову; кроме того: я имел объяснение с матерью, внутренним ухом услышавшей фальшь моей жизни;172 так что: отношения с Н*** были вдруг атакованы с двух сторон; сам уже видел себя неприглядно; Сережа лежал на одре; Блок, к которому бегал, уехал; а хор «аргонавтов» поревывал «славься»; бред, бред!

Разразилась война;173 над Москвой потянуло как гарью огромных далеких пожаров; уже авангард поражений на фронте давал себя знать; Порт-Артур грохотал еще; в иллюстрированных же приложеньях еще гарцевал с шашкой Стессель; Москва, государственная, стала ямой; в воздухе повисла — Цусима.

Все это взвивало в душе точно смерч полевой, перемешанный с колкой, секущей меня гололедицей; и никогда не забудется мартовский день, когда я ощутил, что мне некуда деться (и дома — одни неприятности); встав в сквозняки у скрещения двух переулков, я думал: «Куда?» И увидел, что — некуда; сыпались льдяные иглы на нищего духом.

И вдруг мне блеснуло: бежать, скорей, — в Нижний, к единственному человеку, который не шут, не ребенок и не «скорпион», — человек, понимающий муж, не романтик: к Эмилию Метнеру!174

Под гололедицей — на телеграф! Телеграмма ответная тотчас пришла; на другой же день, в вихре снежистом, несся в Нижний, к полуночи выскочил на неизвестный перрон, а навстречу из морока тел ко мне ринулся великолепный бобровый мех — с криком:

— «Вот он!»

Из-за меха снял шапку — старинный мой друг; за два года он неузнаваемо переродился, здоровьем дыша: скрепом стана и цветом лица удивил; исчез взгляд исподлобья: волчиный, с подглядом; а вместо раздвоенных вздохов из задержи — крепкий порыв; эта твердость пожатья, упругие мускулы эти, — сумеют из пропасти вытащить; он приготовился, видно; и десятидневная жизнь точно переродила меня; из вагона слетел на перрон некто бледный и жалкий; садился в вагон некто твердый и даже веселый, вполне осознавший комизм положения: шишки на лбу; поделом, гляди в оба!175

Такое чудесное перерождение — действие Метнера: стиль дирижированья, произведенного твердой рукой во все мелочи быта, которым сумел он обставить меня, и культурой, которую, точно ковер-самолет, развернул передо мной, не забыв и о завтраке, очень уютном (жена его, Анна Михайловна, из двух яиц, хлеба с маслом умела создать инцидент интересный), прогулках над Волгой со вздергом руки на зарю, с анекдотами о местных жителях и с каждодневным тасканием к Мельникову, нам рассказывавшему о жизни сектантов, которую знал он по данным Печерского-Мельникова.