Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 92 из 189

Разговор в Благородном собрании, нас познакомивший, — точно и не было лет, — продолжался, как фраза, оборванная запятой; осень 902 связалась с весной 904 минус 903; и вновь возникали: и Вагнер, и Шуман, и Ницше, и «Goethe-Gesellschaft»; вдруг, как режиссер, подняв занавес, он мне показывал на фоне Гете — Новалиса, Шлегелей, Тиков; и Шеллинга — на фоне: Канта; средь разных «Люцинд», «Офтердингенов»176 вставил мой образ, чтоб я себя видел «романтиком»; через Новалиса следует перешагнуть к отчеканенному гетеанству; он, выщипнув томики Goethe, превкусно, за чаем с печеньями, цитировал ворохи великолепных подробностей — из жизни Гете; сидел предо мною на стуле, пружинный и четкий, с обрезанным золотом томиком.

Вдруг он, вскочив, начинал быстро бегать и пересыпать свой подгляд громким хохотом, явно подуськивая меня к шаржам над собственной глупостью; и из корректного немца, сквозь шутку, как из-за кустов, обнажив свою шпагу, испанец какой-то бросался меня доконать окончательно:

— «Все, что вы переживаете, происходило и с Гете, пока не сумел он под ноги подмять свою тень, бросив в публику Вертером, выбросив Вертера из своей жизни; романтик — нахлебник при классике, если не вышвырнуть: сперва — объест, потом — съест; нет, гоните его от себя. Гете же с собой — справился!»

Анна Михайловна нам подавала поджаренный крендель; а кофе так вкусно попахивало, когда Метнер, взяв чашку, прихлебывал кофе, подкопы ведя против мистики, свойство которой — прокиснуть в сомнительные анекдотики; сплошь анекдотик, по мнению Метнера, — Тик-драматург; через двадцать же месяцев я прямо ахнул, припомнив до слова Метнера, — в квартире Блоков, когда прослушивал в первый раз «Балаганчик»: романтик с «романчиком»; этого «-чика» (иль «Тика») на Блоке — я Блоку едва мог простить.

Слова Метнера я принимал точно хлеб после приторных кушаний с… дымом табачным; почувствовал, что я и молод, и жизнь впереди еще, и много радостей будет — с условием, чтобы «Орфея» в себе я покончил; с живой благодарностью другу внимал, наблюдая его: обозначалась явно морщина у губ, — саркастическая; стала явного лысина; кудри, его ослаблявшие, срезал; и коротко стригся; бросалось сращенье костей черепных: напряженье в узоре сращенья, казалось, что голова разлетится на части; он жил, развивая стремительно мчащуюся, как экспресс, свою зоркость к культурным подглядам, которыми был перекупорен он безо всякой возможности ими делиться — здесь, в Нижнем; как бомба упав на меня, разорвался всем тем, что надумано им в одиночестве; и — попал в центр; был я как взорван, как вырван — из неврастении; сложилася твердая строгость решения: как быть.

И последние дни жизни в Нижнем мы, весело с ним подбоченившись, с хохотом, с грохотом мчались по миру идей, как по чащам, охотясь за «монстром».

— «Нет, нет, — громко вскрикивал он просто жалобным плачем, взмахнувши руками, гремя, в три погибели сгорбившись, — я не могу, не могу больше выдержать, ха-ха-хо!» — с дисканта до тяжелого баса он голосом рушился; рушился прямо в диван головой.

И потом, надев шубу с прекрасным бобром, схватив палку крюкастую, крепкий и стройный, он влек на откос; мы неслись над обрывистым берегом Волги; за Волгою, в голых лесах, ниже нас, разгоралась заря; снесся снежный покров; Волга тронулась; был ледоход; птицы пьяно чирикали, выпив весны; пролетев над откосом, — в Кремль: к Мельникову: слушать сказки о жизни хлыстов;177 и опять Э. К. эти рассказы повертывал — на ту же тему: на яд утонченных радений, с которыми надо покончить.

В Эмилии Карловиче мастерство сплавлять темы, по-видимому, не имеющие ничего даже общего, было невероятно; он раз навсегда мне связал: Гете, Тика, Новалиса, «Сказку» «Симфонии» с юной монашкой «Симфонии», просто с хлыстовкою, с «Дамою» Блока, с Люциндой; и — далее, далее, далее: все — к одному; а «одно» — дать лечебное средство: мне в душу178.

И я, возрожденный, окрепнувший, трудность свою сознающий, знал твердо, как тяжелорогого, хрюкающего носорога судьбы положить на лопатки мне.

Взмах дирижерской руки, зажимающей шапку, с перрона; ответный взмах; буферы перетолкнулись: Москва — полетела навстречу.

Сплошной «феоретик»





— «Иванов сказал!» — «Был Иванов!» — «Иванов сидел». — «Боря, — знаешь: Иванов приехал: он — рыжий, с прыщом на носу; он с тобой ищет встречи, расспрашивает; трудно в нем разобраться: себе на уме иль — чудак!..» — «Как, с Ивановым вы не знакомы?» — «А мы тут с Ивановым!..»

Словом: Иванов, Иванов, Иванов, Иванов!179 Когда я вернулся в Москву, мне казалось: прошло десять лет; уезжал я зимою; приехал: в разгаре весны; большой благовест, Большой Иван, разговоры упорные — о Вячеславе Иванове: как он умен, как мудрен, как напорист, как витиеват, как широк, как младенчески добр, как рассеян, какая лиса!

Все то — в лоб: в «Скорпионе», у нас, у Бальмонтов; и хор «аргонавтов» подревывал — голосом Эртеля:

— «Мы с Вячеславом Ивановым — гы — за — гога», — как недавно еще «за гога»: с А. А. Блоком!

Шумел Репетилов: вовсю!

В чем же дело? Где Брюсов? Бальмонт? Белый? Блок? Нет их! Только — Иванов, Иванов, Иванов!

Бегу я к Сереже; Сережа, поправившийся от скарлатины, громким хохотом не то всерьез, не то в шутку, не то — перепуганный, не то — плененный Ивановым, пойманный в противоречии, руки разводит, пытаясь меня посвятить в то, что произошло: в десять дней:

— «Понимаешь, начитанность — невероятнейшая; но безвкусица — невероятнейшая; что-то вроде Зелинского, пляшущего „козловака“: с юнцами; Сергей Алексеевич, „Гриф“, чуть не в обморок падает; и признается: „Я — не понимаю: ни слова!“ Я должен сказать: ни Сабашниковым, ни „грифятам“ понять нельзя эту лабораторию филологических опытов; в ней — и раскопки микенских культур, и ученейшая эпиграфика; все то поется в нос, точно скрипичным смычком с петушиным привзвизгом под ухо мадам Балтрушайтис иль — Нине Ивановне: с томны-ми вздохами, с нежными взглядами зорких зеленых глаз рыси; и — ты понимаешь? А „грифы“ бегут от него; он — вдогонку; понятно: невежды же; ну, „скорпионы“ с серьезным почтением слушают, — не понимая; Валерий же Яковлевич, сложив руки на грудь, надзирателем классным нам в уши воркочет: „Такой поэт — нужен нам“. Слушай-ка: я — написал!»

С громким хохотом шарж свой прочел, где описано: у генерала Каменского резво танцуют арсеньевские гимназисточки и поливановцы; в залу врывается Брюсов, влача, как слепого Эдипа, рассеянного Вячеслава Иванова; и всех объемлет — священнейший трепет; а Брюсов, показывая на «Эдипа» египетским жестом, кричит на юнцов:

Не прошло полусуток с минуты, как я соскочил на перрон, а уже обалдел: ушат вылили на голову; об Иванове слышал от Брюсова, «Кормчие звезды» [Первая книга стихов Вячеслава Иванова] открывшего180 и мне показывавшего на тяжелые, точно булыжники, строчки; В. Я., побывавши в Париже, вернулся смятенный от встречи с Ивановым, преподавателем Вольного университета М. М. Ковалевского, курсы читавшим с терпеньем181, готовясь подолгу к ним; с курсов — бежали; Иванов же не унывал; десять лет он до этого гнулся в архивах швейцарских музеев, таяся от родственников мужа первого первой жены, — той, с которой бежал из России:182 зажить в одиночестве средь привидений античного мира — Терпандров, Алкеев, Сафо, Архилохов; до этого он обучался у Моммсена, преодолевши историю;183 так он латынью владел, что свою диссертацию он написал на изящной старинной латыни184, и, приведя в изумление немцев, нырнул в катакомбу, где он все читал Роде, Лобеков, Шлиманов, Фразеров и Узенеров, нарыл свои данные, заново строящие положения Ницше-филолога; то, что у Ницше есть миф, объясняющий музыку Вагнера и осуждающий каннибализм древних дионисических культов, то В. И. Ивановым вновь воскрешалось: на данных науки;185 и главное: жуткие, тысячелетние культы сей очень ученый, рассеянный муж, спотыкаясь о тысячелетья, привел за собою в Париж; вскружил голову будущему профессору Ященке, нескольким очень ученым доцентам (и — Брюсову), он вместе с пылью, Л. Д. Аннибал, своей первой женой, ее шляпной картонкой, в Москву притащил: и показывал в «грифской» гостиной; и не понимали, кто он: архивариус, школьный учитель из Гофмана, век просидевший в немецкой провинции с кружкою пива в руках над грамматикой, или романтик, доплетшийся кое-как до революции 48-го года и чудом ее переживший при помощи разных камфар с нафталинами, иль мистагог, в чемоданчике вместе со шляпой Л. Д. Аннибал уложивший и культ элевзинской мистерии186, чтоб здесь, — на Арбате, Пречистенке, Знаменке, — Нину Ивановну, Кречетова, меня, Эртеля, Брюсова, Батюшкова и Койранских собрав, нас заставить водить хороводы под звуки симфоний Бетховена, возгласом громким гнусавя, лоснящийся выдвинув нос: