Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 90 из 189

Я — думаю: он был разгром для меня, собирающий в фокусе всю безнадежную фальшь глупо стукнутых лбами людей, высекающих с пыхами «ритмы» и не понимающих, что эти ритмы лишь искры из глаз от нелепых ударов (лбом в лоб): с синяками и с шишками; в каждом проснулся свой «монстрик»; и, как «морской житель», на Вербе в Москве продававшийся, выскочил из разоравшихся ртов, чтоб зажить средь гостей — тоже гостем.

И Блок отмечает ужаснейшее настроение Нины Петровской (писательницы); понимаю ее: ее муж, Соколов, наорав всякой дряни рифмованной (кровь-де его от страстей так черна, что уже покраснела она!) — с'кон апэль истуар157, — ррадикально сметнувши поморщем брезгливого дэнди от носа пенснэ, пузырем надув щеки (набили гагачьего пуха), — рукою на стол:

— «Стол!» — таращась на Блока глазами, как пуговицами ботинок.

— «Что стол?»

И басищем, таращась на Батюшкова, как столпом Геркулесовым, бух: в лоб!

— «Глядите!»

И все, растаращась на стол, запыхтели: а стол — ничего; он — стоял.

— «?!»

Увидя, что ждут объяснения, присяжный поверенный Соколов, только что попавший к спиритам, с достоинством поправляя пенснэ и сконфузившись своего жеста, басил:

— «Стол — гм: но мне кажется, в нашей квартире с недавнего времени…»

Все стояли и ждали:

— «С недавнего времени начались… стуки». Он разумел — «спиритические».

При чем стол? Стол, по-видимому, не собирался подпрыгивать: стол, покорный осел, тащил грузы тарелок, и фруктов, и вин. Писательница Петровская, — та даже за уши схватилась от такого бессмысленного безвкусия: как оскорбленная оплеухой, дрожала; стыдно видеть своего мужа таким.

Мы стояли как на иголках; сели как на иголки; и весь вечер томились; а тут возник пренелепейший разговор; присяжный поверенный Соколов высказал свои «мистические» воззрения, на которые не отзывался никто, кроме «божьей коровки», младенца с сединками, Батюшкова; тот, схвативши кого-то за руки и патетически дергая руки, — то подбрасывал их себе под микитки, то бросал их себе под живот, с риском их оторвать: для выражения сочувствия к захваченным рукам и к присяжному поверенному Соколову.

А Мишенька Эртель, блеснувши зеленым глазком, как кукушка облезлая, закачался и — задрожал усиным огрызом, выражая свой полный восторг Соколову.

— «Сейгей Аексеич схватий — гы-ы-ы! — нам быка за гога!»

Соколов, надевая пенснэ: с томным, бархатным басом:

— «Спасибо, родной: вы меня понимаете!»

Я — чуть не в пол, как Петровская: «аргонавтический» фейерверк иль —

Тот вечер сыграл в моей жизни крупнейшую роль, провалив навсегда, окончательно, «стиль», из которого я хотел высечь мелодию искристого социального тока; так вот оно, новое качество в химии душ, в контрапункте сплетенья людей? Не гармония, а — «стол трясется». Мистерия жизни? Мистерия — мышь родила; вероятно, и слово-то «мюс» от «мюстэрион»; «тэр» же по-гречески — зверь;159 он и вылез: в тот вечер.





И после в годах я лишь вздрагиваю, слыша слово «мистерия»: и в 906, вспомнив про «грифское» бредище, я написал: «Гора родила мышь… Кто-то на вопрос хозяйки… „чаю?“ крикнул: „Чаю воскресения мертвых“… Водном доме оказалась просахаренной мебель; нельзя было садиться в кресла: везде липло» [ «Арабески», стр. 321160].

Проваливался в этот вечер перед Блоками «аргонавтизм»; я сам перед собою давно провалился: в истории с Н***.

Александр Александрович сердцем почувствовал это во мне; «грифский» вечер связал с ним; он бросил на меня свой встревоженный взгляд через головы «монстриков»; вскоре мы вышли на мягкий снежок, порошивший полночную Знаменку.

Брат

А. А. Блок пишет матери: «Пришел Бугаев, и мы долго пили чай» [ «Письма», стр. 108161], но он не пишет, о чем говорилось: был он — душа сострадательная; но — ему-то что: он был в восторге еще от Москвы; о которой я писал уже через месяц:

Об этом-то я и сказал: и —

Не к столу («стол» вчера доконал), а — к нему, брату, как бы прося его строчкой, ему посвященной:

Он, прочтя мою боль, мне ответил всем жестом, как строчкой ответной:

Вскоре описывал я свой убег:

Даже Брюсов любил вспоминать:

— «Это было, Борис Николаевич, в дни, когда, помните, бросили вдруг вы „грохочущий город“ — не правда ль?»

«Грохочущий город» — Москва; ее бросил, сбежав в Нижний Новгород, к Метнеру: в марте же; тема «ухода» меня, как Семенова, мучила; неудивительно: мы говорили о том, что, быть может, уйдем; но — куда? В лес дремучий?

Ушел — Добролюбов: не Блок.

Александр Александрович мне улыбался своею двойною улыбкой: скептически-детской; но ласка его оживляла меня; Любовь Дмитриевна, зажимаясь клубком в уголочке дивана, платком покрывая капотик пурпуровый, свесясь головкой своей золотой, нам светила глазами: под старенькою занавеской окна; начиналась заря; розовели снега; из графина к стене перепырскивал розовый зайчик.

Я выше отметил: ум Блока — конкретно-живой, очень чуждый абстракциям; уже я испытал полный крах переписки с ним: на философские темы, сведя ее — к образам, сказке, напевности и «баю-бай».

Наша связь — в этой ноте: не в идеологии; мальчик, Сережа, еще гимназист, раздувая все более пафосы к идеологии с Блоком — до чертиков, до фанатизма, до тряпочки шейной, — под северным ветром, схватив скарлатину, внезапно свалился в постель; но еще до болезни, как пещь Даниила, палил экстремизмом своим, развивая иной, «свой» стиль: с Блоками.

Он, бывший третьим меж нами, стушевывается в те дни; наш посид в марконетовском флигеле, мое сближение с Блоками (на почве моего горя) — уже без Сережи; то «выбытие» отразилось позднее во всех наших встречах: Сережа пел про «Ерему», а я — про «Фому».

Но об этом — потом.

Спиридоновка, дом «Марконет»: в пустовавшей коричневой, старой квартирке, обставленной всеми предметами, зажили Блоки;167 их домохозяин был свойственником Соловьевых: учитель истории, староколенный москвич, член дворянского клуба, с табачного цвета глазами, взлетающими на безбровый, большой его лоб, — рудо-пегий и козлобородый, — гремел добродушно из кресла, повесив живот сероклетчатый между ногами: