Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 76 из 86



— Запишем. Но вам отвечаю — ничего подобного. Ошибаетесь. Не знаю, сознательно или бессознательно, но ошибаетесь. На Большакова никто не покушался.

— Но разве не Большаков лежит в больнице?

— О чем мы говорим? О больничных клиентах или о покушении? На Большакова никто не покушался. Покушались на Горецкого. Но, поскольку покушавшийся не знал о поисках, не знал, что буквально рядом с ним, скрытые бураном, находились другие люди, он принял первого же встретившегося ему человека за Горецкого. И столкнул этого человека с обрыва. На ледяные торосы. Этим человеком оказался Большаков.

— Выходит, сталкивали Горецкого? — спросил Панюшкин.

— Да. А столкнули Большакова.

— Кто?

— А как вы думаете?

— Только у одного человека могут быть для этого серьезные основания... Но мне не хотелось бы подозревать его.

— Не надо его подозревать, — сказал Белоконь. — А то чего доброго вы так разохотитесь, что начнете подозревать всех подряд, направо и налево. Это нехорошо, Ливнев. Это безнравственно. Вам не кажется?

— Послушайте, Белоконь! — закричал Ливнев. — А вам не кажется, что вы ведете себя...

— Это сделал не Жмакин, — негромко сказал Белоконь и улыбнулся Ливневу в лицо.

— А кто же? — подал голос Опульский. — Мне кажется, что... в общем-то, у нас уже сложилось мнение, да и не только у нас, весь Поселок в один голос...

— Это сделал Юра! — Белоконь горделиво осмотрел всех, вскинув подбородок, задержал взгляд на Ливневе, повторил, теперь уже только для него. — Да, это сделал мальчик Юра. Тот самый, которого Горецкий уговорил идти с собой. По дороге он признался Юре, что ударил ножом Елохина. Ночь, буран, опасность — все это предрасполагает к откровенности. Но он не мог предположить, как поступит Юра. А тот попросту удрал. Спрятался от Горецкого. А потом, когда уже начались поиски, Юру настиг Большаков. А Юра, решив в темноте, что это Горецкий, что он опять потащит его с собой, толкнул Большакова в спину. В полной уверенности, что это был Горецкий.

— Выходит, ему здорово повезло? — заметил Мезенов.

— Горецкому? Не сказал бы. Ему тоже досталось. Обмерз, перестрадал, перебоялся... А кроме того, будет суд. Ведь будет.

— Я бы не сказал, что Горецкий совершенно невредим, — подозрительно сказал Ливнев. — То, что он перестрадал, — ладно. Но я видел его сегодня, разговаривал с ним, Горецкий милостиво согласился дать мне небольшое интервью, поделился своими впечатлениями о том буране, о той ночи... Знаете, повреждения написаны у него прямо на лице.

— А это уже работа Жмакина. Он нашел Горецкого и, убедившись, что Юры рядом с ним нет, маленько помял его. Вот и все. Горецкий обвиняется в злостном хулиганстве по статье двести шестой. Больше никто ни в чем не обвиняется. Действия Юры нельзя назвать покушением. Горецкий даже не знает, кто ему помял бока на Проливе. Налетел, говорит, медведь, тормошить начал, про Юру спрашивать, а узнав, что Юра где-то затерялся... несколько раз приложился к нему. Но кто это был, Горецкий не знает. Или не хочет знать. Это его дело.

— Но, очевидно, ваше дело — восстановить справедливость, — неуверенно произнес Опульский. — Проследить не только внешнюю сторону событий, но и внутреннюю, скрытую от невооруженного глаза.

— Давайте не будем вооружать наши глаза! — решительно сказал Чернухо. — Давайте лучше их зальем!

— Вот так-то, деточка! — торжествуя, обратился Белоконь к Ливневу. — А вы знаете, — он взглянул на всех, — по моим многолетним наблюдениям каждый человек по характеру своему, по убеждениям, некой внутренней предрасположенности обязательно юрист. Да! Есть люди — судьи — им не терпится встрять в историю и обязательно всех рассудить. По своему разумению, конечно. А есть люди-адвокаты. Они всех защищают, ищут и находят оправдывающие обстоятельства... Такие люди. Как ни странно, людей с характером свидетелей, безучастных, равнодушных, стремящихся уклониться от дачи показаний — таких людей очень мало. Но одна из самых многочисленных категорий — прокуроры. Им не терпится обвинять, клеймить, пригвождать к позорному столбу, искать виновных, говорить об их общественной опасности.



— К чему это вы? — настороженно спросил Ливнев.

— Моя ты деточка! Как почувствовал, что о нем речь! Надо же! К тому я все это рассказываю, что Ливнев, по моему глубокому убеждению, — из прокуроров. Я не говорю, что это плохо, это хорошо...

— Слушайте, кончайте эти свои «деточка», «душечка» и прочее. Вы не такой. Ведь вы не такой! Вы не можете быть таким, потому что вы следователь. Вы каждый день оперируете людей, вы копаетесь в их больных внутренностях! Какая там деточка! Перестаньте!

— Вам не нравится, как я общаюсь с людьми? — спокойно спросил Белоконь.

— Не нравится. За вашей манерой — фальшь.

— Ошибаетесь, Ливнев, здесь нет фальши. Вас раздражает не форма общения, а моя выдержка.

— И выдержка тоже. Это не выдержка нормального человека, это выдержка профессионала, раскалывающего очередную жертву.

— Вас раскалывать нет надобности. Стоит лишь на минуту усомниться в ваших достоинствах, каких угодно — умственных, физических, мужских, — и самолюбие, тщеславие тут же выворачивает вас наизнанку. Оно взрывает вас, Ливнев. А если уж говорить о фальши, то тут и я позволю себе вставить лыко в строку. Скажите, не о вас ли рассказывали, что вы в командировки берете с собой механическую бритву и бреете героя перед тем, как сфотографируете его?

— Не знаю, что вам рассказывали и о ком... Но, работая одно время в сельхозотделе, я кроме бритвы брал с собой белые халаты для доярок, потому что халаты, в которых они работали, были не очень белы. Скажу еще об одном профессиональном секрете — я вожу с собой в качестве инвентаря и галстук. Обычный мужской, не очень модный, но и не окончательно устаревший, серый, в традиционную полоску, галстук на резиночках, чтобы он мог подойти любому. Да, я заставляю героя бриться перед тем, как сфотографирую его, надеваю на него галстук. Да. Ну и что? Смысл вашего вопроса?

— Мы говорили о фальши, — спокойно сказал Белоконь.

— Другими словами, вы считаете, что я обманываю читателей?

— Мне так кажется.

— Напрасно вам так кажется. Да, я занимаюсь лакировкой, как говорили в недавнем прошлом. Да, постороннему человеку такие методы могут показаться не очень красивыми. Кстати, в очерках поступаю так же. Хочу вам сказать следующее. Однажды я попал снова в тот самый колхоз, где всего месяц назад побывал и сфотографировал побритым и при галстуке одного механизатора. На этот раз он был выбрит, как английский лорд.

И при галстуке. Только один этот случай, даже если он единственный, оправдывает меня. Я вижу и в своей работе, и в методах, которые использую, воспитательную роль. При мне, вы слышите, при мне был скандал в кабинете председателя колхоза. К нему полные праведного гнева ворвались доярки, размахивая газетой с моим снимком, где были изображены доярки из соседнего района, потребовали улучшить условия работы. Посмотрите, кричали девушки, в каких условиях работают люди! Председатель при мне пообещал сделать все и сделал. Я уточнял. Случаи могу продолжить. Были срывы, не отрицаю. Некоторых унижало мое предложение побриться, унижало настолько, что они вообще отказывались фотографироваться. Но после таких случаев они приходили на работу в приличном виде. Вы удовлетворены ответом, товарищ Белоконь.

— А вы? Вы, Ливнев, удовлетворены своим ответом?

— Вполне.

— Вы в самом деле согласны свести свою работу к косметическим обязанностям? Можно подумать, что вы не журналист, не мыслитель, не пропагандист, а торговец, предлагающий бритвенные принадлежности и предметы женского туалета!

— От нас недавно умотал этакий романтически настроенный молодой человек, — негромко заговорил Панюшкин. — Он приехал, видите ли, спасать нас. Спасать от холода, от невежества, от душевной глухоты, своекорыстия. Приехал, чтобы открыть нам глаза на красоту человеческих отношений — имея обо всем этом представление, почерпнутое из статей, очерков, книг, написанных с вашей колокольни, Ливнев. Но! Он не нашел у нас ни мужества, ни трудностей, с которыми стоило бы ему бороться, не увидел людей, которые бы стоили его усилий.