Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 61



Потом что-то случилось в Калуге, в Одессе, в Геленджике... Автор, откровенно говоря, изменил Анфертьеву, отдав свое время и силы другим героям, сугубо положительным, не отягощенным зловещими замыслами, которые если и бросают взгляды на старинные сейфы, то исключительно из любви к прошлому.

Но все это время перед мысленным взором Автора маячил Анфертьев, ерзающий на жестком подоконнике директорской приемной. Он, словно сказочный принц, замер на эти два года, а перед ним, окаменев у микрофона, сидела секретарша с мохнатыми коленками. Анжела Федоровна. А в кабинете маялись, бессмысленно уставясь друг на друга, Геннадий Георгиевич Подчуфарин и его незадачливый зам Борис Борисович: Квардаков. Ни единым словечком не смогли они обмолвиться.

Смотрели друг на друга, моргали глазами и никак не могли понять, что происходит, почему вдруг все остановилось. А самое страшное — из ворот завода не вышло ни одного отремонтированного бульдозера, трактора, экскаватора. Именно это обстоятельство огорчает Автора более всего. Но он утешает себя тем, что ему на два года удалось задержать особо опасное преступление. Деньги находились в обороте и приносили пользу народному хозяйству.

Анфертьев... Вернемся к нему, позабыто сидящему в приемной и рассматривающему в окно заводской двор. Там снова забегали электрокары, сдвинулись грузовики, раскурили наконец рабочие по сигаретке и упал с крыши кирпич, два года страшновато провисевший в воздухе напротив окон второго этажа.

Его раскачивало осенними ветрами, на нем скапливался снег, он разогревался на летнем солнце, а по ночам его освещала потерянно висевшая луна. Упал кирпич, будто его и не было в судьбе странных двух лет, когда он жил по другим законам мироздания. О, сколько у него будет воспоминаний и как возненавидят его другие кирпичи... Но это другая история.

Дело, которое предстоит Анфертьеву, настолько необычно, что, право же, лучше не оставлять его ни на минуту. Вот он легко спрыгнул с подоконника и, ощущая покалывание в ноге от долгого сидения, прошелся по ковровой дорожке — высокий, подтянутый, насмешливый, в сером костюме, рубашка тоже серая, но светлее, галстук производства Чехословацкой Социалистической Республики, красные с еле заметной светлой ниткой наискосок. У небольшого зеркала он остановился и пристально посмотрел себе в глаза, будто спрашивая себя о чем-то важном, будто советуясь с собой.

За это время Вадим Кузьмич немало передумал, многое потеряло для него всякую ценность, но зато обрели влияние на его судьбу события, которым раньше он не придавал значения. Так бывает и с теми, кто уже решился потревожить свой Сейф, а свой Сейф есть у каждого, и с теми, кто пока еще не додумался до этого, кто колеблется и прикидывает.

Анжела Федоровна докричала очередной нагоняй какому-то мастеру и, оторвавшись от микрофона, недоуменно посмотрела на Анфертьева.

— А ты чего здесь торчишь? Директор вызывал? Ну и иди. — Представляете себе недоумение домохозяек округи, которые два года не слышали зычного баса Анжелы Федоровны и ничего не знали о жизни завода! А в каком положении оказались наши плановые органы, министерства и ведомства, на два года лишившиеся производственных мощностей завода! Но надо отдать им должное, они сумели перераспределить заказы таким образом, что на общем итоге это не отразилось.

Впрочем, они могли и не заметить исчезновения завода по ремонту строительного оборудования, и такое случается.

Анфертьев поправил галстук, толкнул дверь и вошел в кабинет.

— Здравствуйте, Геннадий Георгиевич!

— А, Анфертьев... — хмуро проговорил Подчуфарин, еще не оправившись после пробуждения. — Что скажешь?

— Осень, Геннадий Георгиевич. Осень.

— Ну и что? — Красноватое лицо директора выразило удивление. — Что из этого следует?

— Зима следует.

— Это хорошо или плохо?

— Плохо.

— Почему? — спросил Подчуфарин, раздражаясь.

Разговор с фотографом затягивался.



— Падает освещенность предметов. Приходится увеличивать выдержку, открывать диафрагму. Это, в свою очередь, приводит к потере резкости изображения. О чем я вас заранее предупреждаю. Отсутствие резкости на снимке уменьшает количество подробностей, в результате информационная насыщенность фотографии падает.

— Да? — Подчуфарин выразительно посмотрел на Квардакова, и тот в мимолетный миг встречи своего взгляда с директорским успел, все-таки успел, проходимец, состроить горестную гримасу. Дескать, что взять с человека — фотограф! — Да, — опять протянул Подчуфарин. — Скажи, Вадим, ты бы пошел на мое место?

— Конечно, нет.

— Почему? — обиделся директор.

— Мне пришлось бы отказаться от многих вещей. Думаю, что приобрел бы я меньше, чем потерял.

— И что бы ты потерял? — спросил Квардаков, чувствуя неловкость оттого, что разговор идет без его участия.

— Самого себя, например.

— Ха! Велика потеря! — хмыкнул Квардаков и преданно уставился на директора белесыми, узко поставленными глазами.

Подчуфарин помолчал, выпятив губы, передвинул календарь на столе, в окно посмотрел, на поблекшие клены, на капли, падающие с крыши мимо его окна, на серое небо, заводскую трубу...

— Ты полагаешь, что со мной это уже произошло?

— Может быть, не полностью, не окончательно...

— Ты не прав, Анфертьев. Ты не прав. Ты совершенно не прав. Разве ты не отказываешься от самого себя, занимаясь работой пустой и никчемной? Разве ты не пренебрегаешь своими желаниями, проходя мимо магазина только потому, что у тебя пусто в кармане? А здороваясь с постылыми людьми, желая успехов сволочи, поздравляя подонка, разве ты не предаешь самого себя? Разве не становишься при этом и сам немного мерзавцем, а? Анфертьев!

Подчуфарин, сам того не подозревая, разбил последнее пристанище Вадима Кузьмича или, скажем иначе, убрал с его пути последнее препятствие. Возможностью оставаться самим собой, жить открыто и просто оправдывал Анфертьев собственные неудачи, незавидность положения, мизерную зарплату. Все это давало ему ощущение уверенности в отношениях с женой, позволяло с чувством собственного достоинства заниматься не больно почетным делом. Но теперь, когда эти соображения были разоблачены, Вадиму Кузьмичу стало легче. Так бывает — происходит вроде бы пустячное событие, но оно приносит свободу, ты волен сам принимать решение, и нет уже гнетущей зависимости от чьего-то мнения, взгляда, от собственной нерешительности, ты освобожден от порядочности, в конце концов.

— Я мог бы сказать вам, Геннадий Георгиевич, что само понятие оставаться самим собой зависит от того, о ком идет речь...

— Брось, Вадим! Это несерьезно. Есть широкий круг вещей, необходимых каждому человеку, признание ближних, внутреннее достоинство, основания, чтобы относиться к себе с уважением. Конечно, что-то приходится приносить в жертву, и тогда наши руки оказываются в крови. Не важно то, что мы получаем. Если мы пожертвовали барашком и получили от богов дождь — это прекрасно! Это выгодно!

Да, приходится лишаться духовной или нравственной девственности. Но девственность — это не та вещь, которой стоит гордиться слишком долго. А, Анфертьев? — спросил Подчуфарин, стараясь не смотреть в сторону похотливо хихикающего Квардакова. — Наступает день, когда она становится позором, неполноценностью, когда о ней и заикнуться стыдно. Тебе не приходило это в голову, Анфертьев?

— Нехорошо, Геннадий Георгиевич, — усмехнулся Вадим Кузьмич. — Словами тешитесь. Получается, что позорно быть девственно-чистым, да? И нужно совершить подлость, куплю-продажу самого себя, чтобы стать нормальным человеком? Вы благополучно избавились от духовной и нравственной девственности? Что же мы имеем в результате? Директора Подчуфарина? Какого барана вы принесли в жертву, чтобы получить от богов этот дар?

— Ты считаешь, что директор Анфертьев был бы результатом более значительным?

Квардаков вертел головой, пытаясь поймать момент, чтобы захихикать и этим поддержать директора, потом в ужасе закрывал рот ладонью, чтобы не закричать невзначай от тех бесстыдных слов, которые произносил уважаемый товарищ Подчуфарин, директор Геннадий Георгиевич.