Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 125 из 132



ДУМА ДВЕНАДЦАТАЯ

Вдоль дороги ветер веет.

А из Львова воз идет, —

Люд казацкий атамана

На Украину везет...

ЗАЗВОНИЛИ ВО ВСЕ КОЛОКОЛА

I

Казацкое войско возвращалось на Украину по дорогам, скованным первыми морозами. Измученные походами, отягощенные огромной добычей, казаки были рады отдохнуть по хуторам, по зимовникам, у теплой печки. Еще больше радовали их результаты похода: польская армия была не только разбита, но и уничтожена, и на Украине не оставалось уже, кажется, ни одного польского шляхтича. Теперь казацкая старшина будет хозяином на земле и на воде. К казакам перейдут мельницы и шинки, пасеки и сенокосы.

Радовалась старшина и от мысли, что чванливая шляхта, которая до сих пор презирала казаков, теперь вынуждена считаться с их силой. Как ни противился сейм кандидатуре Яна-Казимира, а все же должен был избрать его королем. Теперь для всех стала понятна тактика гетмана Хмельницкого, когда во Львове он ограничился выкупом, а сам передвинул казацкое войско к Замостью. Эта маленькая фортеция не имела особенного стратегического значения, но зато огромное значение имело приближение казаков к Варшаве, где происходил элекционный сейм [Элекционный сейм – сейм, на котором избирали короля]. Богдан Хмельницкий для видимости угрожал осадой города. Когда же стало известно об избрании Яна-Казимира, он, послав несколько отрядов в глубину страны, к самому Краковскому каштелянству, на подмогу местным повстанцам, с остальными повернул на Киев.

Белоцерковский есаул Макитра ехал с Федором Гладким в одном рыдване, на котором еще красовались фамильные гербы Потоцких. Следом за рыдваном катились кованые возы, наполненные разным скарбом — медными котлами, кадками, плугами, железом, косами, граблями, посудой с разными фамильными гербами, шубами, кунтушами, платьями, даже старой сбруей. Возы также принадлежали есаулу.

— Жена приказывала не возвращаться из похода, если не достану для дочери серебряного зеркальца, — говорил он Гладкому, который всю дорогу дремал в уголке рыдвана. — И нашел было у пани Орепинской, возле Пулина. Как раз такое, как жена говорила. Так хлоп глупый, как увидел себя в зеркальце, бросил на землю, еще и каблуком наступил... А ну, хлопе, придержи коней, — сказал он уже в окошко. — Стань в сторону!

Рыдван остановился. В трех шагах валялась разбитая повозка, а возле нее несколько трупов.

— Сними кафтан с того крайнего: он еще целый.

— Да ну его, леший с ним, — брезгливо ответил возница, оглядываясь на казаков.

Казаки ехали верхом и на возах — без конца и края. Старшины были одеты в теплые шубы, в добротные киреи, в лисьи шапки, казаки — в тулупы, в татарские кобеняки, а позади полков, не на конях и не на возах, а спотыкаясь о мерзлые комья, плелись оказачившиеся мещане и посполитые. Они ежились от холода в кунтушах с чужого плеча, в свитках и истоптанных постолах. За спиной у них болтались пустые сумы. Они были измучены голодом, обессилены болезнью, которая всю осень мучила казацкий лагерь. Эпидемия выкосила больше казаков, чем огонь противника, и продолжала косить еще и сейчас. Больные пластом лежали на возах, и каждую ночь их десятками закапывали у дороги.

Когда возница есаула вторично отказался раздевать покойника. Макитра вылез сам, стянул с закостеневшего трупа не только кафтан, но и жилетку, а от повозки отломил ось и бросил в рыдван под ноги.

— Видали, пане Федор, как хлопы распаскудились? Воротит его от покойников! Ты, хлоп, еще рад будешь такому кафтану, когда начнешь светить голым телом. Думает, как раздобыл сорочку, так уже и паном стал, на всю жизнь хватит. Видно, бог внял нашим молитвам, что Хмель не пустил голытьбу на Варшаву, ведь побьет шляхту — так уж обязательно и за нас возьмется... Да ты спишь, пане Федор?

— Неможется мне, — ответил Федор Гладкий. — Хоть бы до Киева дотянуть.

— Слыхал, через три дня будем в Киеве. Говорил ведь тебе, выпей стакан оковитой с порохом. Для меня это первое лечение: полмеры горилки, полмеры пороху, выпил — и на печку...

— А где же эта печь, если вторые сутки ни одного дыма не видно.

— Это правда: разогнали жителей, а сколько народу оказачилось! Теперь хлопа, верно, и силой не заставишь снова работать на пана. А кто сеять будет? А что есть будем? Может, еще и нам придется бросать Украину и идти за хлебом.

— Московский царь разрешил черкассцам покупать в России хлеб и соль без пошлин.

— О, смилостивился!

— Хмель посылал просить.

— Все подлаживается, все виляет перед Московией. А мы не хотим! Теперь король польский будет за нас, может еще и со шляхтой уравняет. А что мне может дать царь московский? А отобрать — отберет!

— Я тоже так думаю.

— А что он, Хмельницкий?

— Народ, говорит, так хочет...

— А разве казацкая старшина — не народ? Многие ведь не согласятся! Пусть только голытьба расползется, мы ему тогда не то запоем!.. Чего тебе?

За дверцу кареты уцепился изможденный парубок, у которого на исхудалом, почерневшем лице только глаза блестели.



— Добрый пане, я уж, видно, не дойду... Довоевался... Дозвольте, я немножечко, хоть на приступке...

— А кто тебя неволил воевать? Много вас таких. Оборвешь сукно!

Парубок не выпускал дверцы из посиневших пальцев и продолжал спотыкаться рядом с каретой.

— Не ради себя воевал...

— А ты чего рот разинул? Подгони коней! — раздраженно бросил Макитра вознице.

Карета закачалась на выбоинах, голова парубка то исчезала, то появлялась в окошке, а когда ее уже не стало видно, Макитра обернулся.

— Шлепнулся. Вишь, каких наплодил Хмель на нашу голову!

— Я думаю, — отозвался Гладкий из угла, — Хмель еще и сам пожалеет: для таких, как этот голодранец, мы все — богатеи-толстосумы, хотя и православные. А теперь, когда набили морду вельможным, можно будет и нам голос подать. — Гладкий посмотрел на продрогшего возницу и наклонился ближе к Макитре: — Когда были послы к гетману из Львова, один тайком подсунул мне кое-что...

— Подсунул? — Макитра наклонился еще ближе. — Что же он подсунул?

— Привилей!

— Привилей?

— Привилей!

Макитра откинулся в самый угол кареты и выпучил глаза на полковника.

— От короля?

— От короля. Не будешь дураком — и ты можешь получить.

Теперь уже Макитра выглянул в окно и потом всем телом подался к Гладкому.

— Где, скажи, как? Ты же знаешь, мы были послушны королю и будем!.. Тебе что — маеток? Или шляхетство? Мне хотя бы мельницы да пруды пана Смяровского... Его же, благодарение богу, укокошили.

— Перво-наперво надо от Хмельницкого отступиться.

— А, леший с ним! Что он мне, этот Хмель, — сват или брат, или его Украина будет меня кормить? Хоть сегодня!

— Ну, об этом побеседуем в другом месте. Что-то морозит меня... Может, и еще кого-нибудь уговоришь... Дело верное.

— А ты молчал, пане полковник!

— Береженого бог бережет, пане есаул!

— Понимаю... Вот только Максим Кривонос возле него. Уж такие родные стали, что куда там!

— Говорят, ему хуже, Максиму... Открой окошко, душно стало.

— Баба с возу — кобыле легче... И мне что-то душно.

Максим Кривонос после ранения у стен бернардинского монастыря был на волосок от смерти: пуля, пущенная рукой монаха, попала под сердце. Он не сдавался. Но к ране прибавилась еще и хворость.

— Мартын, — сказал он однажды утром, болезненно улыбаясь. Глаза его ярко сверкали. — Ты умеешь отгадывать сны?

Джура стал еще угрюмее и молчаливее. Но, верно, и родная мать так не ухаживала за Максимом в детстве, как ухаживал сейчас за ним Мартын.

— Может, ворожку позвать? Что вам такое приснилось?

— Подними подушку.