Страница 4 из 163
Втянутый в систему образов произведения, подчиняясь логике развития всего художественного единства, Штольц оказывается перед закономерным итогом, к которому привёл его «прямой» путь, застрахованный от «всякой мечты» и «воображения». Это ведь тоже обломовщина, правда, комфортабельная, без паутины и неодолимой тяги ко сну, окружённая картинами, нотами, фарфором, но (как подметил ещё Добролюбов, благосклонно отнёсшийся к попытке социального прогноза в образе Штольца) столь же чуждая общим, в том числе собственно гражданским интересам. Это островок культуры, благополучия и музыки, наглухо отгороженный от почти неведомого народного моря, от передовых духовных устремлений эпохи; это мир, успокоившийся «на своём одиноком, отдельном, исключительном счастье»[17]. Выходит, не так уж неправ был Илья Ильич, споря с другом.
Самую трудную, однако, победу над морализаторскими покушениями рассудка одерживает писатель в раскрытии образа Ольги.
Это, безусловно, один из удачных женских характеров, воссозданных в русской классической литературе. Гончаров не даёт отвлечённой «нормы» или «образца» добродетели. Ольга – хорошая русская девушка, дочь своего времени и своей среды, задетая стремлением к интересной, духовно наполненной жизни, мечтающая о счастье – и, конечно, не избавленная от ошибок юности.
В критике, отражающей читательские мнения, этот образ встретил сразу же противоположные истолкования. В Ольге видели и героиню, самоотверженно пытающуюся воскресить Обломова к полезной жизни, и расчётливую эгоистку, устраивающую своё счастье. Один и тот же критик – Писарев – в двух своих откликах, разделённых малым промежутком времени, попеременно со страстью утвердил и со страстью ниспроверг героиню, в обоих, впрочем, случаях воздавая должное ясности её здравого разума. Так называемый «женский вопрос» был тогда столь популярен, что Ольга зачастую воспринималась не как художественный образ, а как отвлечённая программа, которую можно дополнять, перекраивать, додумывая за автора продолжения.
Суждения Добролюбова и в этом случае оказались корректнее многих опрометчивых выводов. Критик подошёл к образу как к созданию искусства, понимая, что, какова бы ни была исходная программа, – судить надлежит о том, что реально раскрыто в произведении. Как правило, резкий и категоричный в своих приговорах, когда картина представляется ему вполне ясной, Добролюбов здесь говорит осторожнее: «Может быть, Ольга Ильинская способнее, нежели Штольц», к «подвигу» обновления России, «ближе его стоит к нашей молодой жизни. (…) Ольга, по своему развитию, представляет высший идеал, какой только может теперь русский художник вызвать из теперешней русской жизни…» «В ней более, нежели в Штольце, можно видеть намёк на новую русскую жизнь». Добролюбов приходит к таким заключениям, «следя за нею (Ольгой) во всё продолжение романа», ибо она «постоянно верна себе и своему развитию» и «представляет не сентенцию автора, а живое лицо»[18]. Проблематичность выводов критика оказывается оправданной, если проследить логику истории двух увлечений героини.
Сцена последнего объяснения Ольги с Обломовым проливает свет на характер «лунатизма любви»: «Будешь ли ты для меня тем, что мне нужно?» – в последний раз спрашивает она перетрусившего Илью Ильича и поясняет: «Я любила в тебе то, что я хотела, чтобы было в тебе, что указал мне Штольц, что мы выдумали с ним».
Любовь Ольги действительно была придумана, она была, что называется, головной. Она началась с любопытства – так часто начинается и подлинное сердечное чувство. Но Ольга с первой встречи отнеслась к Обломову, как к книгам, которые рекомендовал ей Штольц, руководя её развитием: он и здесь буквально «указал» ей, что́ в Илье дремлет ценного и что́ в нём просто забавного. Ольга увлеклась мечтой о воскрешении погибающей души, – и в этой, пусть честолюбивой, но бескорыстной мечте было, однако, немало и от безжалостного эгоизма юности, от не вполне осознанного искушения поработить другую душу, пересоздать её по своему желанию и капризу, испытать сладкое ощущение власти своих ещё только распускающихся и как бы играющих сил.
Ольга экспериментирует над податливым материалом и сама искренне увлекается этой любовью-игрой. Она заметно хорошеет под влюблёнными взглядами Обломова. Всё более длятся уединённые прогулки, не принося перемен. Томление достигает зенита, – Ольга нервничает и недоумевает, а Обломов продолжает блаженно зевать, да так иной раз, что слышно даже, как зубы стукнут. И во время рискованной вечерней прогулки, будь Илья Ильич менее щепетильным, даже в самые патетические моменты в ней бодрствует рассудок. Сквозь полубессознательное кокетство женщины, которая не прочь «помучить», нет-нет да и проглянет нечто «штольцевское». Так, выманив у Обломова очередное признание, она тут же мысленно сравнивает его с выражением лица и делает вывод, что всё обстоит как надо: «поверка оказалась удовлетворительной». Но удаётся достигнуть немногого: Илья перестал ужинать и две недели не спит после обеда, он покорно карабкается на взгорки и тихо млеет в созерцании своего божества. И только. И, в сущности, с этого времени (а вовсе не перед разведением невских мостов) Ольга осознаёт свою ошибку.
Критик Писарев слишком, конечно, несправедливо реконструирует процесс прозрения героини, как следствие только её «благоразумных опасений»: «Ведь этот Обломов, – рассуждает она, – ужасный ротозей; его могут оплести и обмануть так, что и он ухом не поведёт …у меня к нему сердце лежит, да ведь страшно; ведь он по миру пустит»[19]. Слова несправедливо резкие, побуждения Ольги идеальнее, – но ведь её будущий окончательный выбор делает их основательными.
Требуя от Обломова, уже решившегося на официальное объяснение с тёткой, предварительно упорядочить свои дела, сначала побывать в палате, съездить в деревню, даже построить там дом, Ольга хочет разом стряхнуть с Ильи Ильича многолетний гнёт неподвижности, от которого и ожирение, и одышка, и апатия. Но нетерпеливая девушка не рассчитывает той инерции косности, на которую покушается. Она не может постичь, что для нынешнего Ильи Ильича, ещё только воскресающего, решиться на предложение – уже подвиг, а внезапное хозяйственное проворство при крайней к тому же запущенности имения – просто пока немыслимо. И всё же она требует жертвы вперёд, как гарантии обеспеченного счастья, заведомо немыслимой жертвы! Так едва открывшийся просвет плотно закрывается, разрыв предрешён: чтобы поддержать решимость Обломова, нужны были более терпеливые руки, а чтобы её подточить, достаточно было бы и менее жестокого условия.
Ольга не вдруг полюбила Андрея. Она и не могла сделать этого «вдруг»: так всё шло по «программе». Характер Ольги развит в романе очень последовательно и потому художественно убедительно. Ольга Ильинская и не могла поступить иначе, как став наконец Ольгой Сергеевной Штольц.
Знаменательна встреча в Швейцарии, когда Ольга смиренно признаётся другу в своих заблуждениях, а он отвечает ей формальным предложением. По выразительной силе страницы эти уступают многим другим в романе, – но в каком неожиданном повороте предстают вдруг оба «положительных героя» в их отношении к любимому ими «отрицательному»!
«Штольц ещё в Париже решил, что отныне без Ольги ему жить нельзя. Решив этот вопрос, он начал решать и вопрос о том, может ли жить без него Ольга». Ольга же стыдится не столько самой любви, сколько её предмета. Полюбить Обломова – тяжелее и постыднее греха она теперь и вообразить себе не может. Она не сомневается, что Штольц осудит её «преступность»: ещё бы, полюбить Обломова, «такой мешок»!