Страница 147 из 163
Они однажды вечером гуляли по тополевой аллее. Она почти повисла у него на плече и глубоко молчала. Она мучилась своим неведомым припадком, и, о чём он ни заговаривал, она отвечала коротко.
— Нянька говорит, что Оленька кашляла ночью. Не послать ли завтра за доктором? — спросил он.
— Я напоила её тёплым и завтра не пущу гулять, а там посмотрим! — отвечала она монотонно.
Они прошли до конца аллеи молча.
— Что ж ты не отвечала на письмо своей приятельницы, Сонечки? — спросил он. — А я всё ждал, чуть не опоздал на почту. Это уж третье письмо её без ответа.
— Да, мне хочется скорей забыть её… — сказала она и замолчала.
— Я кланялся от тебя Бичурину, — заговорил Андрей опять, — ведь он влюблён в тебя, так авось утешится хоть этим немного, что пшеница его не поспеет на место в срок.
Она сухо улыбнулась.
— Да, ты сказывал, — равнодушно отозвалась она.
— Что ты, спать хочешь? — спросил он.
У ней стукнуло сердце, и не в первый раз, лишь только начинались вопросы, близкие к делу.
— Нет ещё, — с искусственной бодростью сказала она, — а что?
— Нездорова? — спросил он опять.
— Нет. Что тебе так кажется?
— Ну, так скучаешь!
Она крепко сжала ему обеими руками плечо.
— Нет, нет! — отнекивалась она фальшиво-развязным голосом, в котором, однако, звучала как будто в самом деле скука.
Он вывел её из аллеи и оборотил лицом к лунному свету.
— Погляди на меня! — сказал он и пристально смотрел ей в глаза.
— Можно подумать, что ты… несчастлива! Такие странные у тебя глаза сегодня, да и не сегодня только… Что с тобой, Ольга?
Он повёл её за талию опять в аллею.
— Знаешь что: я… проголодалась! — сказала она, стараясь засмеяться.
— Не лги, не лги! Я этого не люблю! — с притворной строгостью прибавил он.
— Несчастлива! — с упрёком повторила она, остановив его в аллее. — Да, несчастлива тем разве… что уж слишком счастлива! — досказала она с такой нежной, мягкой нотой в голосе, что он поцеловал её.
Она стала смелее. Предположение, хотя лёгкое, шуточное, что она может быть несчастлива, неожиданно вызвало её на откровенность.
— Не скучно мне и не может быть скучно: ты это знаешь и сам, конечно, не веришь своим словам, не больна я, а… мне грустно… бывает иногда… вот тебе — несносный человек, если от тебя нельзя спрятаться! Да, грустно, и я не знаю отчего!
Она положила ему голову на плечо.
— Вот что! Отчего же? — спросил он её тихо, наклонившись к ней.
— Не знаю, — повторила она.
— Однакож должна быть причина, если не во мне, не кругом тебя, так в тебе самой. Иногда такая грусть не что иное, как зародыш болезни… Здорова ли ты?
— Да, может быть, — серьёзно сказала она, — это что-нибудь в этом роде, хотя я ничего не чувствую. Ты видишь, как я ем, гуляю, сплю, работаю. Вдруг как будто найдёт на меня что-нибудь, какая-то хандра… мне жизнь покажется… как будто не всё в ней есть… Да нет, ты не слушай: это всё пустое.
— Говори, говори! — пристал он с живостью. — Ну, не всё есть в жизни: что ещё?
— Иногда я как будто боюсь, — продолжала она, — чтоб это не изменилось, не кончилось… не знаю сама! Или мучусь глупою мыслью: что ж будет ещё?.. Что ж это счастье… вся жизнь… — говорила она всё тише-тише, стыдясь этих вопросов, — все эти радости, горе… природа — шептала она, — всё тянет меня куда-то ещё, я делаюсь ничем недовольна… Боже мой! мне даже стыдно этих глупостей… это мечтательность… Ты не замечай, не смотри… — прибавила она умоляющим голосом, ласкаясь к нему. — Эта грусть скоро проходит, и мне опять станет так светло, весело, как вот опять стало теперь!
Она жалась к нему так робко и ласково, стыдясь в самом деле и как будто прося прощения «в глупостях».
Долго спрашивал её муж, долго передавала она, как больная врачу, симптомы грусти, высказывала все глухие вопросы, рисовала ему смятение души и потом — как исчезал этот мираж — всё, всё, что могла припомнить, заметить.
Штольц молча опять пошёл по аллее, склонив голову на грудь, погрузясь всей мыслью, с тревогой, с недоуменьем, в неясное признание жены.
Она заглядывала ему в глаза, но ничего не видела, и когда, в третий раз, они дошли до конца аллеи, она не дала ему обернуться и, в свою очередь, вывела его на лунный свет и вопросительно посмотрела ему в глаза.
— Что ты? — застенчиво спросила она. — Смеёшься моим глупостям — да? Это очень глупо, эта грусть — не правда ли?
Он молчал.
— Что ж ты молчишь? — спросила она с нетерпением.
— Ты долго молчала, хотя, конечно, знала, что я давно замечал за тобой, дай же мне помолчать и подумать. Ты мне задала нелёгкую задачу.
— Вот ты теперь станешь думать, а я буду мучиться, что ты выдумаешь один про себя. Напрасно я сказала! — прибавила она. — Лучше говори что-нибудь…
— Что ж я тебе скажу? — задумчиво говорил он. — Может быть, в тебе проговаривается ещё нервическое расстройство: тогда доктор, а не я, решит, что с тобой. Надо завтра послать… Если же не то… — начал он и задумался.
— Что «если же не то», говори! — нетерпеливо пристала она.
Он шел, всё думая.
— Да ну! — говорила она, тряся его за руку.
— Может быть, это избыток воображения: ты слишком жива… а может быть, ты созрела до той поры… — вполголоса докончил он почти про себя.
— Говори, пожалуйста, вслух, Андрей! Терпеть не могу, когда ты ворчишь про себя! — жаловалась она. — Я насказала ему глупостей, а он повесил голову и шепчет что-то под нос! Мне даже страшно с тобой, здесь, в темноте…
— Что сказать — я не знаю… «грусть находит, какие-то вопросы тревожат»: что из этого поймёшь? Мы поговорим опять об этом и посмотрим: кажется, надо опять купаться в море…
— Ты сказал про себя: «Если же… может быть… созрела»: что у тебя за мысль была? — спрашивала она.
— Я думал… — говорил он медленно, задумчиво высказываясь и сам не доверяя своей мысли, как будто тоже стыдясь своей речи, — вот видишь ли… бывают минуты… то есть я хочу сказать, если это не признак какого-нибудь расстройства, если ты совершенно здорова, то, может быть, ты созрела, подошла к той поре, когда остановился рост жизни… когда загадок нет, она открылась вся…
— Ты, кажется, хочешь сказать, что я состарилась? — живо перебила она. — Не смей! — Она даже погрозила ему. — Я ещё молода, сильна… — прибавила она выпрямляясь.
Он засмеялся.
— Не бойся, — сказал он, — ты, кажется, не располагаешь состариться никогда! Нет, это не то… в старости силы падают и перестают бороться с жизнью. Нет, твоя грусть, томление — если это только то, что я думаю, — скорее признак силы… Поиски живого, раздражённого ума порываются иногда за житейские грани, не находят, конечно, ответов, и является грусть… временное недовольство жизнью… Это грусть души, вопрошающей жизнь о её тайне… Может быть, и с тобой то же… Если это так — это не глупости.
Она вздохнула, но, кажется, больше от радости, что опасения её кончились и она не падает в глазах мужа, а напротив…
— Но ведь я счастлива, ум у меня не празден, я не мечтаю, жизнь моя разнообразна — чего же ещё? К чему эти вопросы? — говорила она. — Это болезнь, гнёт!
— Да, пожалуй, гнёт для тёмного, слабого ума, не подготовленного к нему. Эта грусть и, вопросы, может быть, многих свели с ума, иным они являются как безобразные видения, как бред ума…
— Счастье льётся через край, так хочется жить… а тут вдруг примешивается какая-то горечь…