Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 25

Ведь это не выдумка барда бахвальная: вот этот асфальт, и эти огни, и площадь — не старая Триумфальная, и — с Пушкиным рядом встали они! И все повседневней, все повсеместней становится миром его родня. Сюда он шагал с Большой своей Пресни, с шагов своих первых, о мальчишьего дня. Сюда по Садовым, по Кудринским вышкам, по куполам твердых булыжных мозгов, по снежным подушкам, по жирным одышкам — широких шагов направлял он разгон. Она Маяковского площадью названа; не очень еще ее пышен уют; и много народа, самого разного, ее заполняют, толкутся, снуют. Еще не обрушены плоские здания, но уже тем она хороша, что — въявь пределы ее стародавние раздвинула новых привычек душа. Две буквы стоят квадратные, стрóчные, как сдвоенный вензель печати ММ, как плечи широкие, крепкие, прочные у входа — открытого всем, всем, всем. Москвы в нутро ведет метро; один вагон, другой вагон; а он на нем не ездил; не видел он стальных колонн, подземных ламп — созвездий. И — глянешь в пролет обновляемых улиц: не тень ли метнулась широкой полы? Не эти ли плечи с угла повернулись? Не шляпой ли машет он издали? Он здесь. Он с нами остался навечно. Ему в людской густоте — по себе. Он — вон он — шагает, большой и беспечный, к своей неустроенной славной судьбе! Как он шагал, как проходил, как пробивался Москвою шагом широким, шагом большим, — крупной походкой мужскою. Ботинки номер сорок шесть! Другим — вдвоем бы можно влезть и жить уютно в скинутом, согнув дугою спину там. А он — не умел сгибаться дугою, он весь отличался повадкой другою, — шагал, развернувши тяжелые плечи, высокой походкою человечьей. И после каждого его шага метелью за ним завивалась сага. Однажды мы выехали с Оксаной вдвоем из гостей по дорожке санной… А он рядком зашатал пешком, подошвы печатая свежим снежком. Тогда еще в моде извозчики были и редко работали автомобили. Возница на клячу чмок да чмок и все же его обогнать не смог. И нас на полсажня опередя, дорогу под носом у нас перейдя, он стал и палкой нам отсалютовал, дескать: «Привет! До свиданья! Покудова!» И в этом жесте мальчишеском, гордом. который движенье и радость таит, хотел бы я, чтоб стал он над городом, как в памяти нынче в моей он стоит. Стоял, весельем и силою вея, чтоб так бы его наблюдала толпа: в пальтишке коротеньком от Москвошвея, в шапчонке, сбитой к затылку со лба. Вот так, во всем и везде впереди, — еще ты и слова не вымолвишь, — он шел, за собой увлекая ряды, Владимир Необходимович! Но мысли о памятнике — пустые. Что толку, что чучело вымахнут ввысь?! Пускай эти толпы людские густые несут его силу, движенье и мысль. Пока поток не устанет струиться, пока не иссякнет напор буревой, он будет в глазах двоиться, троиться, в миллионные массы внедряясь живой. На Мехико-сити, в ущельях Кавказа, в протоках парижского сквозняка — он будет повсюду в упор, большеглазо, строкою раскручиваясь, возникать. И это — не окаменелая глыба, не бронзовой маски условная ложь, а вечная зыбь человечьих улыбок, сердец человеческих вечная дрожь!

ЭПИЛОГ

Сегодня с дерев срываются листья, и угол меняет земная ось, и лес как шуба становится лисья — продут и вызолочен насквозь. И в свисте этих порывов грубых, что мусорный шлейф подымают, влача, — писатель задумывается о шубах и прочем отребье с чужого плеча. Писательство — не искусство наживы, и зря нашу жизнь проверять рублем. При этом всплывут — которые лживы, потонут — кто в строчку до слез влюблен…