Страница 17 из 25
Но как же с Маяковским? Эту птицу не обойти ни прямиком, ни вкось: всю жадность ненасытных аппетитцев испортит, ставши в горле, эта кость! И вот к нему с приветом и поклоном как будто бы от партии самой: «Идите к ним, к бесчисленным мильонам, всей дружной пролетарскою семьей…» Он чуял, что и дружбой здесь не пахло и что-то непонятное росло, что жареным от МАППа и от АХРа на тысячу килóметров несло. Тогда, увидев, что за них не тянет, они решили, не скрывая злость, так одурманить или оболванить, чтоб свету увидать не довелось! Они читали лекции скрипуче, темнили ясность ленинских идей; они словцом презрительным «попутчик» клеймили всех не вхожих к ним людей. Формальным комсомольством щеголяя, ханжи, лжецы, наушники, плуты, — они мертвили разум, оголяя от всей его сердечной теплоты. А он не поддавался — он смеялся; он под ноги не стлался им ковром; он — с партией — погибнуть не боялся; он сам каленым метил их тавром — прозаседавшихся чиновных бюрократов и прочих трехнедельных удальцов; он все на свет вытаскивал, что, спрятав, они наследовали от отцов; он горлом продирался сквозь препоны, о стены искры высекал виском!.. И я теперь по-новому припомнил, как голову носил он высоко. Однажды мы шлялись с ним по Петровке; он был сумрачен и молчалив; часто — обдумывая строки — рядом шагал он, себя отдалив. «Что вы думаете, Коляда, если ямбом прикажут писать?» «Я? Что в мыслях у вас — беспорядок: выдумываете разные чудеса!» «Ну все-таки, есть у вас воображенье? Вдруг выйдет декрет относительно нас! Представьте такое себеположенье: ямб — скажут — больше доступен для масс». «Ну, я не знаю… Не представляю… В строчках я, кажется, редко солгу… Если всерьез, дурака не валяя… Просто, мне думается, не смогу». Он замолчал, зашагал, на минуту тенью мечась по витринным лампам, — и как решенье: «Ну, а я буду писать ямбом!»
РАЗГОВОР С НЕИЗВЕСТНЫМ ДРУГОМ
В шалящую полночью площадь,
В сплошавшую белую бездну
Незримому ими — «Извозчик!»
Низринут с подъезда. С подъезда…
Пастернак, «Раскованный голос» Теперь разглядите, кого опишу я из тех — кто имеет бесспорное право на выход в трагедию эту большую без всяческих объяснений и справок. Нас всех воспитали и образовали по образу своему и подобью; на собственный лад именами назвали, с младенчества приучая к надгробью. Но мы же метались, мы не позволяли, чтоб всех нас в нули округляли по смете: кистями, мелодиями рояля, стихами — дрались против пыли и смерти. Мы, гневом захлебываясь, пьянели, нам море былого было по колени, и мы выходили пылать на панели глазами блистающего поколенья. Нет, мы не давались запрячь нас в упряжку! Ведь то и входило нам жизни в задачу, чтоб не превратиться за денежку-бляшку в чужого нам промысла тощую клячу. В четыре копыта лошажья походка; на лошади двигаться — предкам пристало. А если вокруг задувает погодка? А если дорогу пургой обсвистало? В четыре стопы не осилишь затора, уж как бы уютно вы в сани ни сели… И только высокая сила мотора полетом слепым нас доводит до цели. И как бы наш критик ни дулся, озлоблен, какие бы нам ни предсказывал дали, — ему не достать нас кривою оглоблей, не видеть, как в тучах мы запропадали. О нет, завожу не о форме я споры; но — только взлечу я над ширью земною, — заборы, заборы, замки и затворы преградой мелькают внизу подо мною.