Страница 16 из 25
А Хлебников шел по России неузнанный, костюм себе выкроив из мешков, сам — поезд с точеными рифмами-грузами по стрелкам сочувствий, толков и смешков. Он до пустыни Ирана донашивал чистый и радостный звучности груз, и люди, не знавшие говора нашего, его величали Дервиш-урус. Он шел, как будто земли не касаясь, не думая, в чем приготовить обед, ни стужи, ни голода не опасаясь, сквозь чащу людских неурядиц и бед. Бывало, его облекут, как младенца, в добротную шубу, в калоши, и вот неделя пройдет и — куда это денется: опять — Достоевского «Идиот»! Устроят на место, на службу пайковую: ну, кажется, есть и доход и почет. И вдруг замечаешь фигуру знакомую: идет, и капель ему щеки сечет. Идет и теребит от пуговиц ниточки; и взгляда не встретишь мудрей и ясней… Возьмешь остановишь: «Куда же вы, Витечка?» «Туда, — отмахнется, — навстречу весне!» Попробуйте вот, приручите, приштопайте, поставьте на место бродячую тень: он чуял в своем безошибочном опыте ту свежесть, что в ноздри вбирает олень. Он ненавидел фальшь и ложь, искусственных чувств оболочку, ему, бывало, — вынь да положь на стол хрустальную строчку. Он был Маяковского лучший учитель и школьную дверь запахнул навсегда… А вы — в эту дверь напирайте, стучите, чтоб не потерять дорогого следа!
ОСИНОЕ ГНЕЗДО
…Желаю
видеть в лицо,
кому это
я
попутчик?!
Маяковский, «Город» К этому времени сходится всё — все нити и все узлы. Опять обозначился жирный кусок и вин моревой разлив. У множества сердце было открыто и только рубахой защищено. А мелочь теснилась опять у корыта богатств, привилегий, наживы, чинов. Уже прогремел монолог «О дряни»… На месяц поставив себя за станки, в партийные начали метить дворяне какие-то маменькины сынки. По книжке рабочей отметив зарплату и личико постно скрививши свое, — они добывали секретно, по блату, особо ответственный, жирный паек. Они отъедались, тучнели, лоснились; кто косо смотрел на них — брали в тиски; и им по ночам в сновидениях снились еще более лакомые куски. Они торопились, тревожась попасться; они заполняли собой этажи; они накопляли для боя запасы валюты и наглости, жира и лжи. У партии было заботы — сверх меры, проблем неотложных — невпроворот!.. Метались тревожно милиционеры за валютчиками у Ильинских ворот А те, притаившись за шторками в доме, глядели, когда эти беды минут; их папа, нахохлясь, сидел в Концесскоме и ждал для сигнала удобных минут. От них, ограниченных, самовлюбленных, мечтавших фортуну за хвост повернуть, — вся в мелких словечках, ужимках, уклонах, ползла непролазная слякоть и муть. Москва была занесена снегами дискуссий, споров, сделок и торгов; Москва была заслежена шагами куда-то торопившихся врагов. Шаги петляли, путались, ветвились, завертывая за угол в тупик, задерживались у каких-то крылец, и вновь мелькал поднятый воротник. Тогда-то и возник в литературе с цитатою луженой на губах, с кошачьим сердцем, но в телячьей шкуре, литературный гангстер Авербах. Он лысину завел себе с подростков; он так усердно тер ее рукой, чтоб всем внушить, что мир — пустой и плоский, что молодости — нету никакой. Он черта соблазнил, в себя уверя б: в значительности своего мирка. И вскоре этот оголенный череп над всей литературой засверкал. Он шайку подобрал себе умело из тех, которым нечего терять; он ход им дал, дал слово им и дело; он лысину учил их потирать. Одних — задабривая, а других — пугая, он все искусство взял под свой надзор; и РАПП, и АХР, и несказаль другая полезли изо всех щелей и нор. Расчет был прост: на случай поворота, когда их штаб страну в дугу согнет, — в искусстве их муштрованная рота направо иль налево отшагнет.