Страница 18 из 25
Так что мне в твоей философии тихой? Таким ли — теней подзаборных пугаться? Ведь ты же умеешь взрывать это лихо, в четыре мотора впрягая Пегаса. А я не с тобою сижу в этот вечер, шучу, и грущу, и смеюсь не с тобою. И в разные стороны клонятся плечи, хоть общие сердцу страшны перебои! Неназванный друг мой, с тобой говорю я: неужто ж безвстречно расходятся реки? Об общем истоке не плещут, горюя, и в разное море впадают навеки? Но это ж и есть наша гордость и сила: чтоб — с места сорвав, из домашнего круга, нас силой искусства переносило к полярным разводьям зимовщика-друга. Ты помнишь тот дом, те метельные рощи, которые — только начни размораживать — проснутся от жаркого крика: «Извозчик!» — из вьюги времен, засыпающей заживо. Мороз нам щипал покрасневшие уши, как будто хотел нас из сумрака выловить, а ты выбегал, воротник отвернувши, от стужи, от смерти спасать свою милую. Ведь уши горели от этого клича, от этого холода времени резкого! Ведь клич этот, своды годов увелича, по строчкам твоим продолжает свирепствовать! Так ближе! Не в буре дешевых оваций мы голос натруженный сдвоим и сгрудим, чтоб людям не ссориться, не расставаться, чтоб легче дышалось и думалось людям. Ведь этим же и определялась задача, чтоб все, что мелькало в нас самого лучшего, собрать, отцедить, чтоб, от радости плача, стихи наши стали навеки заучивать. Ведь вот они — эти последние сроки, — задолженность молодости стародавняя, — чтоб в наши суровые дружные строки сегодняшних дней воплотилось предание.
МАЯКОВСКИЙ РЯДОМ
Мне
и рубля
не накопили строчки…
Маяковский, «Во весь голос» Не в приступе сожалений поздних и не для того, чтоб умаслить молву, — боясь, чтоб не вышел великопостник, — я начинаю эту главу. Мне в Маяковском важны — не мощи, не взор, горящий бесплотным огнем; страшусь, чтоб не вышел он суше и площе, чем жизнь — всегда клокотавшая в нем. Теперь, на стене, застеклен и обрамлен, глядит он с портретов, хмур и угрюм. А где ж его яростный темперамент, везде поднимавший движенье и шум? Разве из этого матерьяла он сделан, что тащат биографы в ГИХЛ? В нем каждая жилка жизнью играла и жизнью играть вызывала других! Но мало было игроков: один — хоть смел, да бестолков; другой — хоть и толков, да скуп: навар — на свой снимает суп… Обычный вид: соратник тыщонок сто царапнет и мчит, зажав под мышку, запихивать на книжку. Устроились все от велика до мала; обшились, отъелись, зажили на дачах. Такая ли участь его занимала — зарытых костей да зажатых подачек? Он все продувал с быстротою ветра; ни денег, ни силы своей — не жалел. Он сердца валюту растрачивал щедро. Сердца — а не желе! Не с тем, чтоб пополнить прорехи бюджета, в заре, наклоняя вихор к вихру, мы с ним заигрывались до рассвета в разную карту, в любую игру. Он играл на все, что мнилось, пелось — сердцу человечьему сродни. Он играл на радость и на смелость, на большого будущего дни. Ветерком рассветным обвеваем, заполняя улицу собой, затевал он игры и с трамваем, с солнцем, с башней, с площадью, с судьбой. Город спал, тащилась в гору клячи, падал редкий сухонький снежок; он сказал мне: «После неудачи пишется особенно свежо!» Вкруг его фигуры прочной, ладной воздух накалялся до жары, и летели в празелень бильярдной лунами мелькавшие шары. Вкруг него болельщики, арапы, мазчики, маркеры и жучки горбились, теснились — поцарапать, оборвать червончиков клочки. Ну и шла ж игра! Кии сгибались, фонари мигали с потолка — на огромно выпяленный палец, на овал тяжелого белка. Все огнем текло: партнеры, ставки разной масти и величины; разгорался самый тугоплавкий; были все в игру вовлечены. Кто-то кофе пил в соседнем зале; чьей-то рыбы блекла чешуя… «Вы вдвойне идете! Заказали? Не платите, отвечаю я!»