Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 51 из 77

Ответ из Ленинграда стал ждать чуть ли не на следующий день. Но прошло и три, и пять дней, и целая неделя, никакого письма и денег от тети Клавы не приходило. На почте, вытягиваясь на цыпочках и едва доставая головой до стойки, Рудик спрашивал:

— Письмо или деньги из Ленинграда не поступали на имя Одунского Рудольфа Викторовича?

— Нет. Придет перевод — принесут.

Но почтальон дороги к их калитке не знал, приносить в этот дом ему было нечего.

— Худо, Рудька, плохо, Рудька, — сказал как-то Василий. — Я тебя, пожалуй, отвезу в детдом в Оханск.

Глаза его слезились то ли от болезни, то ли от переживаний. Опираясь на свою палку, он выходил во двор. Потом возвращался, с трудом залезал на печку и смотрел на Рудика.

— Нет, Василий, нужно немножечко подождать, ну хоть чуть-чуточку.

— Нечего ждать, Рудька, ничего хорошего дальше не ожидается.

— Василий, я сам тебе скажу… Вот увидишь, что надо подождать. Тебя одного сейчас нельзя оставлять, ты очень больной, а я буду помогать, пока не выздоровеешь.

— Нет-нет, Рудька, беда к нам с тобой пришла. Ты и так без меня много горя хватил.

Никто в этом горе не был виноват, кроме войны…



Одно дело читать про войну, видеть в кино, играть понарошку в «казаки-разбойники», в «белых-красных» или в индейцев, и совсем другое — видеть войну собственными глазами. Как только началась война, почему-то сразу исчезли солнечные дни. Ленинград стал серым, промозглым и хмурым. Низко нависали темные облака, и город был черным. Бомбежки следовали днем и ночью, шипели фугаски и зажигалки, раскалывались стены, из окон вырывались языки пламени и густой дым. По ночам ползали в темноте неба тонкие лучи прожекторов, как длинные щупальцы. Улицы больше не освещались, дворники в передниках перестали подметать тротуары. На сохранившихся стеклах окон появились белые кресты. Выходили на дежурства ополченцы. Теснились в убежищах обезумевшие от страха люди, словно готовились к приходу смерти. К вокзалам в первые же дни устремились потоки беженцев, но никаких поездов на эвакуацию людей не хватало. В затишье, когда разрешали, выходили за ворота Мигель и Ганзи. Детдом тоже не успели эвакуировать. Так и висела у входа светлая табличка — «Детский дом „Спартак“». Школы переоборудовали под госпитали и воинские части. По улицам проходили колонны бойцов, проезжали танки, пушки, машины. Остановились трамваи, бульвары опустели. Люди, кроме Военных, прятались в домах, словно хотели переждать все беды и тревоги. Появилось слово «блокада», стали поступать вести с Большой земли. Все произошло так быстро, будто давно это началось.

Мама приносила крошечный паек и каждый раз делила на целый день. Иногда в столовой получала два Крохотных подрумяненных пончика, мелко нарезала, закладывала в кастрюльку и варила суп. Сверху плавает пять-шесть пятнышек жира, и горячий суп кажется очень вкусным. Ели вдвоём, но мама иногда приглашала тетю Клаву, если та дома, а не в ополчении. Водопровод и отопление не работают, все по очереди носят снег в бидончике. Снег почему-то ослепительно белый, а когда растает, то вода синяя, мутная. Большая квартира незаметно опустела. Одни жильцы эвакуировались, другие переехали к родственникам. Оставшиеся в квартире напоминали временных постояльцев. Ранее незаметный кот Ленька теперь все время лез на глаза и раздражал своим видом, а прежде его искали, бегали за ним и ловили, чтоб поласкать, покормить, поиграть, и Ленька жил как хозяин всей квартиры, находя себе место то в одной, то в другой комнате. Сейчас в опустевшей квартире ему нет приюта, он бродит неприкаянный, мурлычет и мяукает, что-то выпрашивая. Кто-нибудь наливал ему в плошку теплой воды, и он лакал ее, как молоко.

Коридор и прихожая превратились в свалку. Ненужные вещи и разную рухлядь никто не прибирал, и постепенно все пошло на топку. Каким-то чудом жильцы раздобыли железные печки-«буржуйки». Круглые жестяные трубы вывели в форточки и теперь варили, кипятили чай, растапливали снег на «буржуйках». Тетя Клава по-прежнему была расторопней всех, кому-то помогала уехать, другим советовала, как экономней расходовать голодный паек. Это она, наверное, достала всем по «буржуйке»…

Ели и спали не раздеваясь, умывались снегом или ополаскивали только лицо и вытирали глаза влажным полотенцем.

За скудным пайком выстаивали в длинных очередях. Слово «голод» упрямо ползло по городу. Появились на улицах первые больные от голода. Они шли пошатываясь и словно блуждали в открытом пространстве. Напротив дома у мостика ходил бледный мужчина и никак не мог найти дорогу. Он медленно кружился на месте, пока не упал в снег, его подобрали мертвым. За короткое время люди привыкли к чужой смерти и, уже не останавливались, когда на санках или доске везли умерших, закутанных в коврики, одеяла, пледы.

Тетя Клава помогла похоронить дочку совсем ослабевшей соседки, завернула наглухо в одеяло и отвезла к Неве. Люди умирали, как говорили, не от голода, а от воспаления легких, словно появился какой-то микроб новой болезни и распространилась неизвестная человеку эпидемия. Спичек в квартире не было, занимали друг у друга угольки или ходили к домам, которые догорали от обстрелов или бомбежек. Однажды рано утром мама не сумела донести угольки, она упала в снег, и за ней сходила тётя Клава. Уложили маму в постель, на работу она не пошла. С самого начала войны мама работала в каком-то секретном ведомстве переводчицей. Бумаги домой не приносила, портфель с собой не брала. По вечерам тоже не работала, потому что было темно. Когда заболела, то почти не поднималась с постели. Щеки у нее запали, нос стал острым и тонким. Глаза провалились. Лицо мамы казалось не настоящим, а будто нарисованным. Пальцы стали непослушными, ничего взять и держать не могли, хотя еле-еле шевелились, что-то нащупывали и искали.

Неожиданно пришло короткое известие от отца. Это опять была открытка, но чуть ли не годовой давности. Он сообщал, что находится в какой-то северной стране и вскоре должен прибыть на Родину. Маме открытку читали вслух, и она слегка улыбалась. Тетя Клава подбадривала ее и говорила, что все ждут прорыва блокады.

А голод и смерть еще вольней бродили по городу, как будто хотели унести с собой всех до единого его жителей. У Рудика от голода появились боли в голове, под лопаткой и в груди. Как ни глотаешь беспрестанно слюну, а наглотаться не можешь. Очень пересыхает во рту. Сначала хотелось шнырять и рыскать собакой, чтобы найти хоть какой-нибудь кусочек пищи, но потом это желание пропало. Рудик перестал думать о хлебе и больше ни разу не ел во сне. Стало безразлично, есть пища или нет ее, вкусная она или несъедобная. Постепенно резкая головная боль прошла, только стучало в висках и ломило затылок. Тяжесть и вялость во всем теле. Предметы перед глазами расплывались. Состояние такое, как будто погрузился в воду и открыл там глаза. Воздух заполнен какими-то мелкими снежинками, которые не исчезают, даже когда зажмуришься. Голова постоянно кружится, и поташнивает. Все время клонит ко сну, тянет в забытье. Сил нет ходить, хочется присесть или прилечь. Исчезли и страх и боязнь, ничто уже не радовало, но и ничто не пугало. Люди говорили только шепотом, не всегда разобрать можно и расслышать. Все видится вдалеке или издалека…

Тетя Клава опять сердилась на маму, бранила ее, что она совсем раскисла и будто притворяется сильно больной. Мама не оправдывалась, но все же просила прощения, словно в самом деле обидела чем-то тетю Клаву. Ополченец-музыкант убеждал кого-то в подъезде, что голод — самая настоящая болезнь, такая же, как холера или тиф, и никакие лекарства уже не помогут больному. Маме становилось совсем плохо. Немного поест, и ее тут же вырвет. Однажды утром неожиданно тетя Клава сварила мясной суп, и по квартире разнесся очень ароматный запах бульона, как будто ожила довоенная общая кухня. Этим супом тетя Клава кормила только маму, а косточки и маленькие кусочки мяса давала Рудику и другим детям. Горячий бульон мама ела с кончика ложки, и у нее даже щеки стали розовыми. Тетя Клава сама кормила маму, была очень довольна и шутила, рассказывая веселые истории, хотя в городе ничего веселого не было, а царило одно только горе. Еще тетя Клава кормила этим бульоном соседку, которая после смерти дочери стала сходить с ума.