Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 77

— Нет, вы со мной не должны спорить, — вдруг сказал Мигель и прервал продолжение фантастического рассказа. Так в тот раз никуда и не улетели…

Ганзи и Мигель были старше Рудика на один год, но держались с ним на равных.

В ленинградской квартире семь комнат, и в каждой дети. На кухне постоянная толчея. Все время варятся супы, каши и компоты, разносятся по всей квартире вкусные запахи. В коридоре расставленные по углам чемоданы и ящики постоянно кому-то мешали. В прихожей не сразу разберешься с одеждой на вешалках и обувью у порога. По утрам в туалет очереди, нетерпеливых пропускают вперед. Взрослые создали в квартире детскую коммуну, от дошкольников до семиклассников. Ребята вместе обедали и играли, иногда делали уроки у кого-нибудь в комнате. Хотя всем было весело и интересно, но дружбы между собой не вели и на пары никто не делился. Дружили больше с дворовыми, уличными или школьными ребятами. В детской коммуне каждый день, кроме воскресенья, дежурили родители. Они кормили, присматривали, давали на все разрешения. Мама, как и все взрослые, тоже дежурила в коммуне два раза в месяц, но она меньше всего обращала внимания на детей, лишь бы были они сыты. Еще дежурила тетя Клава, хотя у нее не было ни детей, ни семьи. Жила она в приспособленной под комнату кладовке с небольшим оконцем у потолка. Иногда она приходила к маме поговорить. Тетя Клава была большая искусница. По выходным дням и именинам устраивала «сладкие праздники». На всю детскую коммуну пекли домашние пироги и торты, готовили морс и сиропы. Тетя Клава была поварихой высшего класса. У нее ловчее и вкуснее всех выходило. Рудик каждый раз угощал пончиками Ганзи и Мигеля.

В детской коммуне часто читали, рисовали цветными карандашами и выпускали стенгазету. Изредка всей коммуной ходили в кино, скверы и музеи. Но дома было все же веселей и привольней. Можно дурачиться как хочешь и сколько хочешь, играть в «поезд-паровоз». Передний был «паровоз», пыхтел, гудел, топал и таскал за собой «поезд». Все держались друг за друга цепочкой и двигались в ту сторону, куда повернет «паровоз». Когда Рудик был «паровозом», то не он, а «поезд» мотал его из стороны в сторону. Однажды он не удержался на ногах, грохнулся на ящик и рассек бровь. От вида крови все в панике разбежались. Мама спокойно забинтовала лоб и левый глаз. Долгое время Рудик сидел в комнате и одним глазом рассматривал картинки в исторических книгах. На каждой книжке была роспись отца. Правый глаз уставал и слезился от напряжения. Трудно было рассмотреть даже последнюю фотографию отца. Он в сапогах, галифе и в темном френче, на голове мягкий темный берет с маленькой звездочкой, а на боку кобура с револьвером. Вроде бы в военной форме, но ни на красноармейца, ни на милиционера не похож. Он стоит со своими друзьями в обнимку. Они, в такой же, как и на нем, форме, смотрят с фотографии и улыбаются. Подпись странная и загадочная — «Ваш Гленк». Такого имени Рудик никогда ни от кого не слышал.

Неожиданно письма от отца перестали приходить. Мама очень забеспокоилась, и тетя Клава ее утешала по вечерам. Однажды все же пришла долгожданная открытка, со множеством штемпелей разных стран. Мама сказала, что открытка добиралась до Москвы четыре месяца и еще два дня от Москвы до Ленинграда. На обратной стороне открытки рисунок пером. Черной тушью отец изобразил длинный деревянный барак с узкими, под самой крышей, оконцами. Широкая, как ворота, входная дверь на запоре. Недалеко от барака ряды ровных столбов, между ними паутиной натянута колючая проволока. Подпись под рисунком короткая, на иностранном языке. По-русски только одно слово «Гленк». Мама сказала, что на открытке нарисован лагерь для военнопленных на границе Франции и Испании. Вскоре пришла еще одна открытка. Опять не на русском языке, с цветными штемпелями и без рисунков. Оборотная сторона исписана мелко и убористо, мама читала иностранные слова при помощи лупы. Она сказала, что наши вместе с болгарами и хорватами добиваются возвращения на Родину через Бельгию и Швецию. Наверное, скоро они все приедут в СССР. Встречи с отцом ждали каждый день и каждую ночь. Мама ходила в МОПР узнавать. Как-то пришла веселая и довольная, не скрывая радости.

Но наутро объявили о войне. Фашистская Германия напала на Советский Союз.

Ветер рябит воду, и на берегу холодно. Василий перестал ходить к Каме. В последнее время он разболелся, лежал на половиках в избе и тяжело вздыхал. Иногда он ругался и ворчал, что не может, как прежде, ходить на заработки. Деньги таяли, и кисет пустел. Совсем осталось немного после того, как заплатили хозяйке квартирантские на месяц вперед. Продукты тоже кончились, а добывать новые приходилось с большим трудом. Правда, Руфа подобрела и смилостивилась. Она варила свою похлебку в старом большом чугунке и давала каждому по миске. Изредка Василий поднимался с половиков, долго ходил по избе, разминал кости. Потом брал под мышку портфель и шел с Рудиком на рынок. Там больше толкались, чем зарабатывали. Да и Василий быстро утомлялся. Приносили мало, одни грошики и обглодки. Старый цыган очень переживал и печально говорил:

— Ой, Рудька, как плохо сейчас. Хоть бы дальше еще бы не хуже было…

— Василий, может, ты меня в детдом отдашь и устроишься там каким-нибудь сторожем?

— Нет, Рудька, не смогу. — Старик заламывал пальцы и хрустел костяшками. — А если сам захочешь от меня, то езжай тогда в Оханск, там тебя возьмут.

— А как же, Василий, ты тут без меня будешь?

— Оха, не знаю, Рудька, совсем не знаю. Ты для меня и как сын и как доктор. Привязан к тебе, Рудька, и ты ко мне, нам сейчас раздельно никак нельзя быть.

— Да мы не врозь будем, а вместе, зато тебе легче будет, когда я временно в детдоме поживу. Ты сможешь тогда в больнице лечиться.

— Конечно, конечно. Кому я такой хворый нужен, Рудька? Сам себе не нужен и тебе тоже…

Зря обижается старик, никто его бросать одного не собирается. Но больные всегда капризные.



— Неужто я и ты сиротами жить станем, отдельно друг от друга, а? — Голос его дрожит.

— Нет, Василий, так не будет! Я не об этом…

— А вдруг вот я больше не встану на ноги и все пойдет кувырком да прахом, что тогда, Рудька?

Вид у него хворый, цвет лица совсем изменился, бледный какой-то и серый. Передвигался по избе он медленно, опираясь на палку и держась за подвернувшиеся под руку предметы.

Горбатая Руфа сжалилась и постелила себе на кухне, а Василия перевела на печку. Туда ему и похлебку подавала. Теперь дрова таскать и печку топить заставила Рудика.

— Где же это я вам теперь одна столько натоплю, — говорила при этом. — Ему небось тепло держать надо, а мне чажело.

Топили два раза в день, чтоб печь не остывала. Василин не слезал, лежал там, на печке, тихо рассказывал от скуки истории из своей жизни. Трудно было отделить правду от выдумки. Но обижать больного старика нельзя, и Рудик ему иногда поддакивал.

— Я, Рудька, совсем давно, можно сказать, объехал Ленинград на лошадях вдоль и поперек. В гривы мы вплетали разноцветные ленточки, уздечки были с серебряными колокольчиками, старые подковы отбивали, заменяли на новые, и тогда по улицам целая музыка ехала от подков и колокольчиков. К соборам и церквам нас не пускали, а вот у дворцов мы останавливались, подвозили к самым крыльцам наших певцов. Их так шикарно встречали, что не жалели денег на поднос…

— Это что, до революции еще было?

— Может быть, до революции, а может быть, и нет, — после паузы отвечает Василий. — Я, Рудька, очень хотел, чтобы Нюра умела красиво петь, я даже ей фамилию красивую подыскал…

— Какую? Не свою, что ли?

— Нет, не свою. Бриллиантова. Красиво? Учил ее петь задушевные песни. Я сам очень хорошо пел когда-то и выучился на мандолине играть.

Василий действительно на мандолине играл виртуозно, но пел очень скверно и, наверное, не знал ни одной песни, потому каждый раз шамкал губами, произносил непонятные и путаные слова. Подпевать еще он кое-как мог, особенно когда Рудик отплясывал чечетку и Василий входил в раж. Старик уже давно не вынимал из портфеля мандолину, боялся, видно, что затрясутся руки и он не сумеет извлечь ни одной чистой ноты.