Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 26

— Допустим, — раздражаясь, ответил Шахна. Он не мог взять в толк, куда антиквар клонит.

— Только у вас, молодой человек, будущего нет.

— У меня лично?

— И у вас лично… У вас есть только прошлое. Прошлое, прошу прощения за откровенность.

— Вы имеете в виду мой народ? Но его нельзя ни сломать, ни запереть в дом призрения, ни выбросить.

— Можно, молодой человек!.. Можно! И сломать, и запереть, и вывезти на свалку… Ваш народ, не извольте гневаться, древность, раритет… Когда-нибудь за последний экземпляр оставшегося на белом свете еврея музеи будут давать тысячи золотых… Я не испытываю удовольствия при мысли, что сим последним экземпляром будет мой внук… Надеюсь, вы меня понимаете?

— Нет! Нас лишили воздуха, но это предохранило нас от гниения, нам сыплют на сердца соль вражды, но это сохраняет их в свежести, нас держат в студеном погребе, заткнув даже щели навозом, но мы не замерзли. Когда наступит весна, мы посмотрим, кто зазеленеет первым!

— Да вы, молодой человек, проповедник! Оратор! Тем хуже для вас… Приходите в лавку, когда вам заблагорассудится… я против студеных погребов… только ради Христа не смущайте своим взглядом Юлиану. Она женщина чувствительная, на душе у нее ночь, а вы — племя горячее… мало ли что может случиться.

Шахна зарекся смотреть на Юлиану: не ловить ее взглядов, не добиваться ее расположения, но зарок только растравил его желание. Он боялся, что осмотрительный Гавронский ушлет куда-нибудь свою дочь — либо в деревню, либо за границу (антиквар частенько наведывался в Варшаву, где имел дела с книготорговцами и, по слухам, — даже с контрабандистами).

Первый раз Шахна почувствовал, что может натворить глупостей (впрочем, он уже их натворил!), поступиться ради иноверки своими убеждениями, даже, прости и помилуй, господи, бежать с ней за границу, если она, конечно, согласится, жить при ней слугой, сторожем, носильщиком. Конечно, креститься он бы из-за нее не посмел, но тогда, в разгар его увлечения, был, как ему казалось, способен на крайность, тем более что ум и сердце его состояли в непримиримой вражде и с каждым днем их распря все больше и больше разгоралась. Подобно Беньямину Иткесу, получеловеку-полуовну, Юлиана стала приходить к нему по ночам в синагогу ломовых извозчиков, подходила к лавке, на которой он спал, и до самого утра ерошила его густые, как вереск, рыжие волосы. Сквозь сон он звал ее по имени, и Мама-Ротшильд, страдавший бессонницей, тряс его за плечи и укоризненно выговаривал:

— Нашего господа зовут Адонай, Элохим, но не Юлиана.

— Юлиана, — повторял Шахна, забыв все другие имена. — Юлиана! Юлиана!

Мама-Ротшильд слушал его и принимался весело и непотребно рассказывать, как он в молодости перепутал девку с ее братом и что из этой путаницы вышло.

— Чуть второй раз меня не обрезал…

Тяжело переживая свою ничтожность, свою неприметность и страстно желая возвыситься в глазах Гавронского и его дочери, Шахна однажды несказанно обрадовался, увидев в антикварной лавке отца спасенного им мальчика — Ратмира Павловича Князева.

— Сколько лет, сколько зим, — дружелюбно промолвил Ратмир Павлович и протянул руку.

В Шахне все ликовало. Пусть Гавронский, похоронивший еврейский народ и все его, Шахны, мечты и надежды, знает, с какими людьми он водит знакомство. Он, Шахна, еще когда-нибудь этому королевскому потомку королевских ловчих докажет, на что способны евреи. Как ни худо им в империи, но и они при счастливом стечении обстоятельств могут взлететь! И еще как высоко! В каждом городе должен быть один именитый еврей. Даже при дворе, чтобы какие-нибудь иностранцы пальцем не тыкали: мол, что за порядки, ни одного еврея в верхах.





— Вы не прово́дите меня? — спросил Князев.

В другой раз Шахна не согласился бы. Ну чего ему полковников провожать, сам дойдет его высокоблагородие, но опять захотелось щелкнуть Гавронского по его татаро-польско-еврейскому носу.

— Охотно, — ответил он.

Ратмир Павлович и Шахна пересекли Замковую улицу и вышли на Большую. Возле костела святого Николая дотоле молчавший Князев сказал:

— Мне нужен толмач. С еврейского. Старый — Анисим Львович Верткин на масленицу умер.

Ратмир Павлович говорил тихо, но твердо. Он искушал Шахну не высоким жалованьем (на жалованье грех жаловаться, сострил он), не почетным для иудея званием «толмач следственной части виленского жандармского управления», не сословными преимуществами, которых Шахна может добиться ревностным и примерным исполнением своих обязанностей, но тем, что по истечении определенного срока службы получит вид на жительство в любом городе, включая столицу Петербург, а если повезет, то может рассчитывать на должность ученого еврея при губернаторе (он, Князев, состоит с его высокопревосходительством в родственных отношениях, их жены — троюродные сестры). Ему ничего не стоит замолвить словечко за своего подчиненного. Дорога к славе и почету открыта каждому независимо от племени. Евреи такие же сыны отечества, как и все остальные. Разве отечество повинно в том, что они (и не только они) частенько противопоставляют себя ему, поглядывают по сторонам, ищут счастья в иных пределах. Любить свою родину надлежит всегда, даже когда от нее получаешь пинки или стонешь. Только выродки поднимают руку на мать, которая из любви сечет своих детей розгами. Только выродки.

Князев не скрывал, что на первых порах Шахне будет трудно, даже очень трудно. Жандармерия — не раввинское училище, допросы — не чтение торы. Но никто от Шахны и не требует, чтобы он стал жандармом. Каждому свое. В свободное время — а свободного времени у него будет предостаточно! — Шахна может заниматься своим любимым делом — совершенствоваться в языках, штудировать Священное писание, праздновать все еврейские праздники (в праздничные дни Ратмир Павлович отменит все дознания и допросы), посещать синагогу. Никто ему не будет чинить никаких препятствий. Только нежелательно, чтобы он распространялся о месте своей службы, разглашал ее тайны.

— Подумайте, — сказал на прощание Князев.

Предложение Ратмира Павловича огорошило Шахну, пришибло, возмутило своей откровенностью. Нет, он не помышлял о должности ученого еврея при губернаторе, не обольщался он и высоким жалованьем, хотя жизнь впроголодь с каждым днем все больше угнетала его, он не настолько честолюбив, чтобы мечтать о каком-нибудь звании, кроме звания совестливого человека. Не прельщали его ни вид на жительство в Петербурге, ни прочие блага, о которых он мог только смутно догадываться.

Заманчивым казалось другое — возможность творить добро не где-нибудь в теплом местечке, на солнышке, в безопасном закутке, а там, где добро нагло и грубо попирают.

Нигде, размышлял Шахна, ни в одном местечке, ни в одном городе Северо-Западного края, так не нужен пастырь, посланник бога, как в логове дьявола. Легко там, где небо не рушится, где не трещат челюсти и не льется кровь. Сиди и рассуживай, кто прав, кто виноват, где грех и где добродетель. Читай тору и упивайся своими знаниями, блистай на диспутах, собирай дань уважения и любви ученых и благочестивых мужей. Но ведь кто-то должен опускаться в бездну, на самое дно, чтобы и в преисподней сверкнул луч надежды, повеяло совестью, как свежим ветром, кто-то должен выбирать не рай, не его прихожую, коей считают сей безумный, погрязший в грехах мир белобородые старцы рабби Элиагу и рабби Акива, а удушливый ад с его огнем и смолой. Ему, Шахне, на небе зачтутся его нечеловеческие усилия.

Чем больше честных людей, размышлял он, будет на службе у зла, тем скорей наступит время добра и справедливости.

Он, Шахна, не собирался быть посредником между добром и злом (такое посредничество всегда кончается крахом), не намеревался наживаться на зле, потворствовать ему и множить.

Могущество зла, думал он, зиждется на бессилии добра, на его малодушии и беззубости. Но возможно ли выгрести яму с нечистотами, не запятнав одежды, не замарав рук, не отравив зловонием душу?

Шахна на миг представил, какой переполох вызовет его решение (если он решится!) в раввинском училище, в синагоге ломовых извозчиков, в букинистической лавке Гавронского.