Страница 6 из 79
— Ну живи…
Марья была молодая, рыхлая и приземистая. Ни мужа, ни жениха у нее не было. Ходил к ней Арсентий, чахлый парень, но с лица красивый. Он поднимался по лестнице нехотя, плевался сквозь зубы, но шел, потому что хотел есть, а Марья кормила его вермишелью с салом.
Арсентий сидел за столом без пиджака, макая сало в горчицу, когда попугай рявкнул:
— Ду-рр-ак!
Сало так и застряло в зубах Арсентия, он криво усмехнулся:
— Ну и птицу завела.
Потом встал, вытер ладонью рот, положил Марье руки на плечи. Марья вся подалась вперед, но в этот миг раздалось:
— Ду-рр-ак! — И руки Арсентия соскользнули с Марьиных плеч.
— Не могу! Не могу на рожу его смотреть! Нервный я. Ты б его хоть занавесочкой отгородила.
Марья набросила на клетку платок, села рядом с Арсентием на диван, и Арсентий обнял ее за шею так, как будто любил.
Но с попугаем словно что-то случилось. Может быть, обиделся, что его накрыли платком. Не переставая, на все лады он кричал:
— Ду-ррр-ак! Ду-ррр-ак! Ду-ррр-ак!..
Арсентия бросало в жар и дрожь. То попугаев голос звучал начальственно, и хотелось вытянуть руки по швам; то ехидно, с издевочкой, словно на что-то намекал, а то вдруг мягко, с такой человеческой грустью, что плакать хотелось.
— Убери враз отседова птицу! — закричал он. — Или я сам уйду!
Он вскочил и надел пиджак.
— И что ты псих такой… Больно важен стал… Цены птице нет… — начала Марья.
— Пропаду лучше, а к тебе харчеваться не явлюся, — толкнув дверь, бросил с порога Арсентий.
Марья поплакала, но потом рассудила, что с ее достатками и похлеще Арсентия можно отыскать парня. Она сняла с клетки платок, повесила ее поближе к печурке, чтобы попугаю было теплее, и стала думать, как выглядит Африка. Но, кроме жары и попугаев, она ничего не могла вообразить.
Наконец пришли дни, когда афиши объявили, что скоро будет открыт зоосад. Марья завернула клетку в шерстяной платок и отправилась в зоосад. Она пришла к администратору и поставила на стол клетку.
— Вот, — сказала она радостно, — попугай.
Администратор скользнул взглядом по птице, пожал плечами:
— Пятьдесят рублей. Да только стар ваш. Не подходит.
Марья всей грудью подалась на стол, побледнела, выдохнула:
— Как пятьдесят? Да я из-за него жизнь свою, может, обломала.
— Не надо представлений, гражданочка, — сказал администратор, — у нас тут зверинец, а не цирк.
Марья несла попугая домой и всей душой ненавидела его. Ей хотелось бросить птицу с моста в Неву, швырнуть под трамвай, просто свернуть голову, но кругом были люди.
Дома она поостыла и решила на худой конец за полсотни сбыть его кому-нибудь.
Но на другой день ее арестовали за спекуляцию. Она была ошеломлена, и навязчивая мысль все время стучала у нее в мозгу: «Это попугай донес, это попугай…» Она потянулась и хотела выкинуть клетку с попугаем во двор, но милиционер отстранил ее руку и подтолкнул Марью к дверям.
Когда стали описывать Марьино имущество, Димка пробрался в комнату и попросил попугая. И решили отдать его Димке, потому что ухаживать за птицей было некому.
После уроков я приходил к Димке, и мы пересказывали попугаю все, чему нас в школе учили. Но попугай молчал…
Девушка в белом полушубке
Этот лысый майор появился у нас совершенно неожиданно.
— Разрешите на ночку постоя… Ваш брат адрес дал, — обратился он к маме.
За спиной его стояла высокая девушка в военной форме.
Через полчаса майор совсем освоился. Он снял китель, остался в вязаном свитере, положил на стол буханку хлеба, сало, вышиб пробку из бутылки…
Девушка оказалась медсестрой. У нее были пышные волосы и строгие брови, но глаза бедовые. Она сразу мне понравилась: и тем, что быстрым кивком головы отбрасывала волосы, и тем, как обрывала говоруна майора. А еще тем, что ко мне она обратилась на «вы». Никто мне раньше так не говорил. И от этого «вы» у меня по спине пробегал холодок, будто кто-то засунул снежок под рубашку. Мне было пятнадцать. Сколько ей, я не знал, но она была взрослой, удивительной, ни на кого не похожей. Когда мы с ней встречались в коридоре, я прижимался к шкафу, а она проходила, ничуть не сторонясь, и заглядывала мне в глаза так, что я словно слепнул и потом несколько секунд жмурился…
Майору постелили на диване. Я слышал, лежа в соседней комнате, как скрипнули под ним пружины, потом раздался его приглушенный голос:
— Поздно, Катя… Ложись…
— Оставь меня, — она сказала это скучным голосом и равнодушно.
Долго еще потом на все лады уговаривал ее майор.
— Оставь, — тем же тоном повторяла она и устроилась спать в кресле.
Утром все встали очень рано. Майор был мрачен, не шутил, шумно плескался, умываясь. Я пошел на кухню, распахнул дверь и увидел Катю. Румяная от морозной воды, с распущенными волосами, она была еще прекрасней, чем накануне. Лямочка рубашки спустилась, и белое ее плечо ожгло глаза. Я не знал, что делать — бежать или стоять, плакать или улыбаться. Казалось, само сердце мое горячей волной поднимается к горлу и сейчас покинет меня.
— Доброе утро, симпатяга! — поздоровалась Катя.
Через десять минут она и майор собрались. Катя была в новенькой шинели, в одной руке она держала мешок, а через другую перекинула полушубок, белый, дубленой кожи, с меховой оторочкой.
И вдруг сказала:
— А знаете что, можно мне у вас оставить полушубок? Не нужен теперь уж он. Канительно. Как-нибудь к вам нагряну за ним…
Так и ушла без полушубка. Я был в смятении. Мне казалось, что она его специально оставила, чтобы еще раз к нам прийти, чтобы… Тысячи мыслей, одна другой смелее, проносились в моей голове.
Кончилась война.
Время шло.
Каждый год мама перетряхивала полушубок, пересыпала нафталином, прятала в сундук.
А Катя все не ехала.
А Катя так и не приехала.
Черемуха
Лес находился в зоне фронтовой полосы, и в течение нескольких лет мы в нем не были.
Как-то Димка сказал:
— Пойдем в лес!
Была весна, пахло свежей невской водой, первыми клейкими листочками. Мы сбежали с уроков, сели на трамвай и поехали до Ржевки. Дальше пробирались с предосторожностями, прятались в кустарниках, крались тихими овражками, обходя посты, искали проходы среди колючей проволоки.
В лес мы вошли, как в настоящую сказку: желтые слезинки смолы ползли по сосне, синие стрекозы вонзались в воздух; но среди всего великолепия ослепляла белизна черемухи. Ее тяжелые от цветов ветви сплетались и нависали над зеленью травы пушистыми облаками.
Мы были дети войны, нас тянули к себе эти огромные прохладные деревья. Мы наломали пахучих веток и, возвращаясь домой, несли по улицам города. Прохожие смотрели на нас с удивлением и, как нам казалось, немножко завистливо.
И какая-то еще непонятная нам радость, оттого что сегодня весь день оглушительно щебетали птицы и пряно пахли цветы, оживляла и волновала нас.
Бабушка и участковый Сидоркин
Наш участковый Дмитрий Сидоркин был человек решительный. Это чувствовалось даже по его походке. Когда он делал обход квартала, его сапоги выбивали на каменных плитах маршевую музыку: «Я иду… Я иду… Я иду…» Он был коренастый, стремительный. Казалось, что Сидоркин хочет обогнать самого себя.
С начала войны работы у него прибавилось: и за светомаскировкой следил, и за тем, чтобы все укрывались в бомбоубежище, и за домоуправами приглядывал, чтобы у них был полный порядок… Кроме того, время от времени он проверял паспортный режим.
С осени у нас поселилась бабушка. Когда дядю Степу призвали в армию, она осталась одна и переехала к нам. Ей было за семьдесят. Седые волосы бабушки поредели, но тор чащий на лбу хохолок чем-то неуловимо делал ее похожей на Суворова.
Однажды в первом часу ночи раздался резкий стук в дверь. Мама накинула халат и пошла открывать. На пороге стоял участковый Сидоркин. Он хорошо знал маму, она как- то даже ходила к нему — у его тещи случился сердечный приступ. Мама оказала ей первую помощь (она была врачом), и Сидоркин потом проводил ее до самого нашего дома и, прощаясь, отдал честь.