Страница 26 из 29
За мыслями Саватеев и не заметил, как оказался на засыпанных мелким песком кирсановских улицах. Путь его вывел к пустырю, на который смотрела церковь с разрушенною стеною. Может быть, от этой стены начинался когда-то переход на исчезнувшую колокольню, а может, ее попортили, когда превращали церковь, наверняка, сначала в клуб, потом — в складское помещение.
На углу здания, в фундаменте из красных блоков камня-песчаника, копался человек.
— Что здесь раньше было? — спросил его Саватеев.
Тот окинул здание взглядом, будто в первый раз видел.
— Не знаю. Когда я приехал в сорок втором, здесь уже все так было.
— А у нас и еще одна церковь есть, — сказал он, подумавши. — Во-он там, видите?
Саватеев уже обратил внимание на ту церковь, когда подходил к селу. Та сложена была из пиленого камня-дикаря. Такой же камень, только не обработанный, прямо из берегового откоса, лежал в заборах-дувалах многих дворов. Интересно, какое же здесь было у них богатство, из-за которого когда-то разгорелся в гражданскую войну сыр-бор. Лишняя лошадь? Упряжка быков? Воз сена из-за реки?
Саватеев вспомнил, как несколько дней назад он присутствовал на похоронах своего дальнего родственника, и там его дядя-пенсионер, бывший управляющий районным госбанком, подсказал ему:
— Посмотри вон туда. Видишь?
— Мужчина с женщиной?
— Да. Он-то — вечная голытьба. А она, знаешь, кто? Дочка того богатея-казака, которому принадлежал весь хутор с постройками и садами, где потом отец твой председательствовал.
Саватеев стал смотреть на женщину внимательнее. Сухое, неинтересное лицо, несколько сдавленное с висков. Волосы, разделенные пробором так, как это делали женщины в войну: две косички со стороны лба, вплетаемые сзади в косички побольше, делали лицо квадратным. Квадратность эта подчеркивалась крылышками подложенных плеч.
И это она — наследница немеренных степных земель, хуторских быков и капиталов? Какая ж меж ними разница — между теми, кого дядя называл «голытьбою», и ею, наследницей одного из самых известных казачьих семейств?
Пожалуй, что никакой! Люди есть люди…
— А там что? — спросил Саватеев у мужчины.
— Там? Памятник погибшим…
Саватеев хотел сразу пройти к памятнику, но потом раздумал: надо было найти Красильникова, ведь тот ненароком мог и уйти куда-нибудь. Саватеев вздохнул и зашагал по улице.
Красильников оказался дома, он хлопотал во дворе, стекля окна. Возле одного из них на табуретке, стоящей рядом с завалинкой, лежали замазка с пучком дранки и алюминиевая миска с водой.
— Знаю, знаю, — сказал он, когда Саватеев представился. — Меня из сельсовета предупреждали. А я вот тепло в дом загоняю. Хотя, скажем прямо, морозы теперь уже не те. Бывало, сидишь дома вечером, а стекла в окнах: тресь-тресь — позванивают. Это мы их плохо вставили, а мороз нашу работу поправляет. А теперь…
Был Красильников тщедушен и, чувствовалось, болен. И все застегивал никак не дающуюся пуговицу на воротнике. Говорил он бойко, однако смотрел в сторону. Он как будто и заставлял себя глядеть в глаза собеседнику, но не мог, не в силах был сделать этого. А когда все-таки пересилил себя и встретился с глазами Саватеева, по лицу заструились, слезы.
— С войны это у меня, после контузии, — забормотал он, отворачиваясь и вытирая кулаком глаза. — Не могу смотреть…
В прихожке дома стоял посередине стол с самоваром и ситом яблок. Плоды были разными: ярко-красными, восковыми и неясно желтыми. Бока их покрывал туманный налет, размывающий очертания. Казалось, еще немного и яблоки растворятся в воздухе.
— Анис алый. Пониклое. Санинская китайка, — объяснял хозяин, разбирая содержимое сита. — Не желаете?
(Чувствовалось, присутствие Саватеева все-таки стесняло его.)
Саватеев взял яблоко, стал тереть его рукавом.
— Вы, что же, работаете где?
— Ключи от клуба ношу… — Красильников, сидя на табуретке, потупился. — Открываю когда… Раньше комбайнером работал — в прошлом году еще. А нынешним летом приходил парторг, так отказался. Ведь как получается? Максимов, напарник мой, косит. А я — поля разрезаю, жатку исправляю. В общем, дурака валяю. Так отказался: стыдно — какой я теперь работник!..
— На фронте с первого дня?
— Нет. Призвали меня в сорок третьем. Отец, дядья и сестрин муж уже воевали, а тут и я. Материн отец, мой дед, Евдоким Севастьяныч, когда провожал, сказал: «Смотри там, воюй как следует». Я и старался. Нас на формирование под Орел повезли. По времени как раз перед Курской дугой. А тут земляк попался из раньше призванных. «У тебя семилетка?» — спрашивает. «Да». — «Грамотные люди нам нужны. Хочешь, комбату слово скажу?» Сбегал, уговорил. А я только тогда и узнал, что это за служба такая — саперная, в отдельный минно-инженерный батальон попал. Через год по случаю смерти матери приходил домой, дед не узнал меня. «Да, — говорит, — не таким я тебя провожал». А все служба! Мы мины ставили — ползаешь, ползаешь по земле. Вернешься, жизни не рад: кожа на коленях, локтях и пальцах в лохмотьях. Или уползешь за линию, всю ночь лежишь на спине в снегу — проходы для танков освобождаешь. Однажды ранило, так два дня за проволокой пролежал. Из части уже и извещение домой написали. Пал, мол, смертью храбрых. А я все живу… Да-а. Вот с другими хуже. Вернулся домой, а матери уже нет. Пахали осенью на быках, притомились она, легла на землю отдохнуть, а та уже холодная была — простудилась и померла. А сестра от тифа скончалась. Пошли мы с дедом ее ребятишек забирать, один только мешочек с тыквенными семечками возле трубы и нашли. Это они с каждой сковороды долю отцу отсыпали. Придет, дескать, с войны — погрызет. А он тоже, как и мой отец, там остался…
Красильников разволновался, достал из шкафчика сигареты, закурил одну неумело.
— Вы мне вот что ответьте, — поддерживая дрожащими пальцами сигарету, спросил он. — Виновата война в смерти моей матери иль нет? Ведь если бы мы не уезжали, потребовалось ей пахать или как?
— Вы лучше про фронт расскажите, — попытался отвлечь его Саватеев. — Как вы там воевали?
— Да что фронт? У меня грамота есть от Лелюшенко.
— От того самого, прославленного? Командующего танковой армией?
— Да. Мы за Котбусом мост минированный брали. Подползли ночью в дождь. А тут с нашего берега подвода какая-то подошла. То ли беженцы ихние, то ли солдаты отставшие… Началась перебранка! Мы этим и воспользовались. Прорвались под шумок к взрывному устройству — остальное, как говорится, было делом техники…
Хозяин, наклонив голову, посмотрел на опущенные меж колен руки. Он вяло и как-то неохотно рассказал еще несколько случаев из военной биографии. Однако по мере того, как он говорил, а число вспоминаемых эпизодов росло, им все более овладевало возбуждение.
— В Померании было, — начал он еще один рассказ, все так же рассматривая свои руки. — Въезжаем в деревню… Мы впереди, как всегда. А из боковой улицы человек тридцать автоматчиков. Я соскочил с брички, подвалился к стенке. А те-то, на шоссе, идут, не знают ничего. Я им кричу: «Силуянов, Силуянов…» А Силуянов зубы скалит, заливается, понять не может, чего это мы кувыркаемся. Я озлился. «Силуянов, — кричу. — Сволочь! Чего смотришь? Пропадем!»
Лицо хозяина посерело, на лбу выступили капли пота. И Саватеев вдруг понял, что разбуженное воспоминаниями, в душе Красильникова зашевелилось пережитое в том померанском бою потрясение. Волнение мешало ему говорить, речь становилась все более бессвязной. И логика в рассказе отсутствовала, как, может, отсутствовала она в том давнем столкновении. Вскоре кроме отдельных слов — «пристрелялись», «отъехали», «РГК» — уже ничего нельзя было понять. На губах Красильникова появилась пена. Он замолчал.
— А когда хоронили, — внезапно глухо добавил он. — Я в гроб тихонечко постучал: «Слышишь, мол, друг? Победа!».
— Победа?.. — не зная что сказать, переспросил Саватеев. — А хоронили кого?