Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 64

Эта своеобразная выключенность души во время любви была особенно заметна у Чечилии в те моменты, когда она, внезапно встрепенувшись, переходила от описанной мною механической пассивности к активно­сти, начиная отвечать на мои ласки. Любовь, которая ведет к воспроизводству человеческого рода, всегда, скажем так, чиста, однако приемы, которыми любовни­ки поочередно возбуждают друг друга, редко бывают чи­сты. И тем не менее все, что делала Чечилия с моим телом, было чисто, потому что ее действия были отмече­ны каким-то странным бессознательным автоматизмом.

Вырвавшись вдруг из моих объятий, она резко припод­нималась, садилась и приникала ртом к моему паху, словно клевала его, и в этом ее неожиданном порыве было что-то сомнамбулическое, словно она делала все это во сне, то есть именно, как я говорил, бессознатель­но. Потом, утолившись, а вернее до последнего исчер­пав все возможности этой ласки, Чечилия снова падала в мои объятия с закрытыми глазами и полуоткрытым ртом, и у меня опять возникало странное ощущение, будто я видел спящего, который совершал во сне какие-то странные, лишенные смысла движения, а потом, так и не проснувшись, заснул снова.

После оргазма, который сотрясал ее тело, как малень­кий эпилептический припадок, но ничего не менял в не­подвижной апатии лица, Чечилия в изнеможении рас­пластывалась подо мной: одна рука закинута за голову, другая вытянута вдоль тела, лицо склонилось к плечу, ноги еще раздвинуты, как были они в момент соития. Потом, сразу же после того, как я от нее отрывался, Че­чилия мне улыбалась, очень коротко, и это был самый лучший миг нашей любви. Улыбка, очень нежная — ка­залось, к ней прилила вся нежность утоленного жела­ния, — нисколько не противоречила двусмысленной ин­фантильности, о которой я уже говорил: даже улыбаясь мне, Чечилия на меня не глядела и меня не видела; так что, может быть, и улыбалась она не столько мне, сколь­ко себе — благодаря скорее себя за то, что испытала на­слаждение, чем меня, давшего ей возможность его испы­тать. Эта улыбка, безличная и мимолетная, была послед­ней фазой нашего соития, то есть общения и почти что слияния наших двух тел. Сразу же после — нас снова становилось двое, один лежал подле другого, и нужно было разговаривать.

И как раз в эту минуту я замечал, как сексуальный аппетит Чечилии, который, хотя и не относился ко мне впрямую, но все же пользовался мною для своего утоле­ния, переходил у нее в безразличие. Говоря «безразли­чие», я не имею в виду холодности или отчуждения. Нет, безразличие ко мне Чечилии сразу после акта любви было просто полным отсутствием какого-либо отношения, то есть очень походило на то, что заставляло меня так стра­дать и что я называл скукой; только Чечилия в отличие от меня не только от этого не страдала, но, казалось, вообще этого не замечала. Она словно так и родилась отчужден­ной от окружающего, в то время как мне подобное от­чуждение казалось совершенно непереносимым иска­жением исходно заданной ситуации: одним словом, то, что я ощущал как нечто болезненное, для нее было здо­ровым и нормальным.

Однако, как я уже говорил, нужно было о чем-то раз­говаривать. Только что пережитая интимность физиче­ской любви вызывала у меня желание другой и более подлинной интимности — интимности чувства, которая, я знал, достигается только посредством слова. И я пытал­ся разговаривать с нею, а точнее сказать, расспрашивать ее о ее жизни, так как Чечилия никогда не поддерживала разговора, а ограничивалась лишь ответами на вопросы. Так я узнал, что она единственная дочь, что живет она в Прати в одной квартире с родителями, что отец ее ком­мерсант, что воспитывалась она в монастыре, что у нее есть подруги, что она не помолвлена и многое другое. Изложенные таким образом, все эти сведения кажутся самой общей информацией, которая может относиться к любой девушке ее возраста и социального положения, но это и было все, что я с большим трудом смог из нее вытя­нуть. Насколько я понимаю, Чечилия вовсе не хотела что-либо от меня скрыть, просто она словно бы понятия не имела о множестве вещей, которые меня интересова­ли, или, во всяком случае, не способна была описать их в деталях. Можно было подумать, что она никогда не пыта­лась оглядеться вокруг, взглянуть на самое себя и окру­жающий ее мир, так что, обращаясь к ней с вопросами, я в некотором смысле ставил ее в положение человека, ко­торого расспрашивают о каких-то вещах и людях, а он обо все этом никогда не задумывался, не обращал на них внимания. Есть такая игра, когда вам в течение минуты показывают картинку, а потом просят перечислить пред­меты, которые там изображены. В этой игре, которая де­монстрирует степень вашей наблюдательности, Чечилия наверняка получила бы самую низкую оценку, потому что она, казалось, не увидела и не заметила ничего, хотя провела перед картинкой, изображавшей ее существова­ние, не минуту, а целую жизнь. Полученная от нее ин­формация была не только схематична, но и неточна; ка­залось, она была не вполне уверена даже в том немногом, что она о себе рассказывала — единственная дочь, отец– коммерсант, воспитание в монастыре, подруги; так бы­вает с людьми, когда с ними заводят речь о вещах, кото­рые никогда не вызывали у них интереса, хотя и находи­лись рядом, на расстоянии вытянутой руки, и их легко можно было рассмотреть. И даже когда ей случалось дать точный ответ, меня все равно повергал в сомнение ее приблизительный, бесцветный язык, который казался воплощением ее непреодолимого ко всему равнодушия.

Ну а поскольку семья Чечилии и среда, в которой она жила, не слишком меня интересовали, мне в конце кон­цов приходилось волей-неволей возвращаться к Балестриери, который, как я уже говорил, казался мне таин­ственным образом связанным со мной и моими отноше­ниями с Чечилией. Впрочем, Чечилия не изменяла своей лаконичной манере, даже говоря о Балестриери, но я не сдавался, напротив: ее уклончивость в отношении старо­го художника поселяла во мне страстное желание узнать о нем как можно больше. В действительности, как очень скоро я понял, расспрашивая о ее прошлом и о Балестри­ери, я расспрашивал ее о нашем будущем и о себе самом.

Тем временем прошло два месяца с того дня, как Че­чилия впервые переступила порог моей студии, и я уже начал удивляться тому, что Балестриери мог испытывать к ней такую сильную страсть и что в их отношениях она могла играть роль «роковой женщины», если только вкла­дывать в два эти слова их подлинный, обычно подразуме­ваемый смысл, указывающий на предопределенность ги­бельного исхода. Мне трудно было во все это поверить, потому что, если не считать выдающихся качеств Чечилии как любовницы — а это в девушке ее возраста не такая уж редкость, — она казалась мне особой в высшей степени заурядной, а потому вряд ли способной вызвать столь разрушительную страсть, какой, по-видимому, был одержим Балестриери. О том, что это было существо со­вершенно неинтересное, свидетельствовала сама ее речь, как я уже говорил, бесцветная и приблизительная. Я час­то думал о том, какого рода душевные качества может выражать подобная речь, и пришел к выводу, что то была простота. Но не та простота, которая в нашем представ­лении неотрывна от ясности, а простота темная, непро­ницаемая, не имеющая ничего общего с тем своеобраз­ным психологическим самоограничением, которое зовет­ся сдержанностью, пусть даже она невольна и бессозна­тельна. Мне всегда казалось, что Чечилия не столько врет, сколько просто неспособна сказать правду, и это не потому, что она лжива, а потому, что сказать правду — это значит вступить с чем-то в какие-то отношения, в то время как она не вступала в отношения ни с чем. И в результате получалось, что, когда она действительно вра­ла (а такое, как вы позднее увидите, она умела делать замечательно), вам почти казалось, что, пусть в каком-то отрицательном смысле, она произносила что-то истин­ное именно благодаря той доле личного участия, а следо­вательно, и истины, которую несет в себе всякая ложь.

Но каким же образом Балестриери ухитрился так бе­зумно в нее влюбиться? Или, лучше сказать, что случи­лось между ними такого, что столь ничтожный характер, может быть именно благодаря своей ничтожности, стал предметом необыкновенной страсти? Я знаю, что понять чужую любовь невозможно, но, в конце-то концов, ведь это именно я занял в жизни Чечилии место Балестриери, я стал принимать наркотик, о котором говорил Балестри­ери, и потому с чувством непреходящей тревоги, не ос­тавляющей человека, видящего, что опасность, о кото­рой его предупреждали, никак себя не обнаруживает, я с каждым днем все больше удивлялся тому, что на меня этот наркотик не действует.