Страница 56 из 60
Компилятор «Римских деяний» подчас очень близко следует «Наставлению» Петра Альфонса. Посмотрим, например, на следующие случаи:
Несмотря на» ту близость, «Поучения» и «Римские деяния» отличаются друг от друга своим стилистическим обликом. Преодоление манеры, в которой выдержан оригинал, вызвано вероятнее всего даже не волей компилятора, а бытованием историй в народной среде, т. е. усилиями многих редакторов: заимствованный у Петра Альфонса материал впитал в себя особенности простонародного искусства, чуждые «Поучению», н, что еще важнее, простонародного миросозерцания. Но оба памятника по своим тенденциям все же родственны друг другу: Петр Альфонса, ученый эрудит, в известной мере стилизовал свою книгу под общедоступность, а «Римские деяния» – по крайней мере в том виде, в каком они до нас дошли, – были общедоступны, являясь подлинно народной книгой.
Так как компилятор «Римских деяний» пользовался самыми разнообразными источниками, начиная от жития и нравоучительной притчи и кончая фривольным рассказом или исторической хроникой, вполне естественно, что он не был в состоянии так стилистически унифицировать свой сборник (хотя ему и удалось создать особый стиль памятника, отличающий «Римские деяния» не только от «Наставления» Петра Альфонса, но и от многих других сборников такого рода), чтобы в нем совсем не осталось следов происхождения отдельных рассказов. Все же нередко голос компилятора перебивается чуждыми ему голосами, которые он так и не смог заглушить. Пример этого дает новелла 71, где нетрудно узнать греческий роман, стилистически такой далекий от дикции «Римских деяний», но тем не менее не утративший под пером средневекового компилятора присущие ему черты.
«С великим почетом Аполлония провожают к морю, и, попрощавшись со всеми, он вступает на корабль и три дня и столько же ночей плывет при попутном ветре. Когда же побережье Тарса пропадает из виду, погода внезапно меняется. За несколько часов собралась буря, Аквилон и Евр напали на корабль, пошел сильный дождь, тирийцы были близки к гибели, корабль едва держался на волнах, зефиры волновали море, пошел град и надвинулись мрачные тучи; налетел такой свирепый ветер, что смерть грозила всем. Тут каждый пытается для своего спасения добыть доску, однако все в этой буре гибнут. Одного только Аполлония на его доске прибивает к берегу Пентаполя. Оказавшись на твердой земле и видя перед собою морскую гладь, он говорит так: "О, вероломное море, лучше бы я предал себя в руки беспощадного царя, от которого спасаюсь бегством, нежели искал себе пристанища! Кто из людей славных мне, бесславному, подаст помощь?"».
Остался след воздействия и такого, тоже неорганичного для стиля «Римских деяний» жанра, как житие, и в новелле 77 слышны отголоски легенды об Алексии и ряда других. Но, повторяю, хор чужих голосов все же всегда перекрыт голосом компилятора.
Состав сборника пополнялся не только единичными заимствованиями из разных источников, но уже очень скоро «Римские деяния» испытали на себе «массированное» влияние аналогичных и сверстных им сводов морализированных историй, откуда компиляторы черпали уже не единичные рассказы, а целые группы рассказов. Важнейшие из таких родственных собраний – книга англичанина Роберта Холькота (ум. 1349) «Liber de moralizationibus», морализация «Декламаций» Сенеки Старшего, морализированные «Enigmata Aristotelis» и др.
Истории «Римских деяний» обычно снабжались морализациями, т. е. нравственно-аллегорическими пояснениями. Трудно сказать, были ли они искони присущи «Римским деяниям» и только постепенно число их и объем шли на убыль и они отступали на второй план, или, наоборот, первоначально им было отведено более значительное место. Во всяком случае в старейшей рукописи «Римских деяний» морализации отсутствуют совсем и надписания историй в отличие от старопечатных изданий не имеют символико-дидактического характера. Но как бы то ни было с точки зрения истории средневековой повествовательной литературы, – а «Римские деяния» рассматриваются здесь именно так, – морализации представляют не больше интереса, чем дидактические выводы из басен Эзопа, и потому они опущены в переводе, хотя и присутствуют в тексте Остерлея, положенном в его основу. С точки зрения культурно-исторической морализации представляют больший интерес: средневековый человек в отличие от нас в каждом явлении жизни, в частности в литературном сюжете, видел помимо буквального смысла один или несколько более важных и глубоких и путем морализирующих толкований пытался их открыть. Этот обнаруживаемый средневековым читателем сокровенный смысл хотя и очень показателен для его сознания, однако не имеет прямого отношения к буквальному смыслу историй «Римских деяний». Ниже мы дадим два образчика этих морализирующих привесков: чтобы почувствовать вкус дегтя, не надо съесть целую бочку.
Судя по инсбрукской рецензии «Римских деяний» (1342 г.), сборник возник, очевидно, в конце XIII в., самое позднее – в начале XIV в. Текст ее указывает на то, что формирование сборника находилось уже в стадии, близкой к завершению. «Римские деяния» дошли до нас без имени автора. В различное время выставляли различных кандидатов на роль составителя и редактора, однако оказалось, что ни Петр Берхорий (Пьер Бершер, Pierre Bercheur), умерший в 1362 г. настоятель бенедиктинского монастыря в Париже, ни живший ранее (ум. в 1220 г.) автор сочинений на латинском языке Гелинанд (Helinandus) не причастны к созданию «Римских деяний». Можно только сказать, что если, подобно «Наставлению» Петра Альфонса, книга в своем первоначальном виде и была создана ученым автором, вернее компилятором, то затем она побывала в руках низовых редакторов. Свидетельствами этого являются и простонародный стиль сборника с его наивным синтаксисом, и фольклорный принцип ведения рассказа, когда сюжет строится по преимуществу на использовании прямой речи, так как рассказчик не способен еще к окончательной объективации повествования и вместо рассказа от стороннего лица, стоящего над событиями и персонажами, заставляет говорить самих действующих лиц, которым отдает свою роль повествователя. Поэтому собственно рассказ заменяется драматическими сценками, где все уясняется из разговоров между собой героев, как это можно видеть из следующего отрывка: «Один рыцарь ‹…› подскакал к девушке и спросил, почему она зовет на помощь. Она в ответ: "О, господин мой, ради бога помогите мне! Этот злодей похитил меня, обесчестил и теперь пригрозился убить". Похититель говорит: "Господин, эта женщина – моя жена, и я узнал, что она совершила прелюбодеяние, поэтому решил ее убить". Девушка говорит: "Это ложь. Господин, я никогда не была чьей бы то ни было женой, и до сего дня никто, кроме этого человека, ко мне не прикасался. Поэтому помогите мне! У меня есть доказательства, что я сказала истинную правду". Рыцарь говорит злодею: "Я вижу эти доказательства в том, что против ее воли ты похитил эту девушку и обесчестил, но я освобожу ее из твоих рук". Злодей отвечает: "Если хочешь освободить, тебе придется за нее сразиться со мной"» (новелла 55).
О народном происхождении того или иного рассказа может свидетельствовать также весьма примитивная композиция, когда события нанизываются на общий стержень (например, решение героем трудных задач) в произвольном порядке и количестве и сюжет предстает не как причинно-следственный событийный ряд, а представляет собою механическое сочетание независимых друг от друга ситуаций (так называемая кумулативная композиция). Правда, все эти народные, еще полуфольклорные приемы часто имитировались авторами-эрудитами, обращавшимися к низовому читателю. Совершенно бесспорной приметой Народного характера «Римских деяний» являются поэтому не, перечисленные народно-фольклорные элементы, а непроизвольно обнаруживающиеся в мелочах черты, которые отражают подлинно народное мироощущение и не могли возникнуть в результате самой искусной стилизации. Действительно, только человек, бесконечно далекий от обихода не то что императорского дворца, но высших кругов вообще, мог нарисовать картину, которую мы находим в новелле 24, где римский император рассуждает о браке своей дочери как среднего достатка горожанин: «Если я отдам ее за богатого, но неразумного человека, она пропадет, а если за бедного, но мудрого, он с помощью своей мудрости сможет доставить ей все необходимое». Эти мысли склоняют императора предложить руку дочери Сократу: «Вот он позвал его и говорит: "Любовнейший, хочешь взять в жены мою дочь?". А Сократ: "Хочу, добрый государь"».