Страница 57 из 60
Мировоззрение народного автора изобличает и подобная странная ситуация: в истории 82 царевна за большие деньги согласна провести ночь с первым встречным, который в состоянии заплатить за это тысячу флоринов.
Безнадежная путаница географических и исторических представлений тоже особенность, которая могла возникнуть только «естественным» путем, а не в результате желания эрудита подделаться под низовой текст. «Римские деяния» же прямо кишат утверждениями вроде, например, того, что Вергилий – современник императора Тита (новелла 20), Сократ живет в Риме и женат на дочери императора Клавдия и при этом современник Александра Македонского (новелла 24); на римском престоле сидят императоры Корнилий, Луций, Октавиан, который к тому же оказывается праведным христианином и совершает паломничество в святую землю, Дорофей и многие другие, никогда не бывшие римскими императорами.
К такого же рода приметам подлинно народного генезиса «Римских деяний» относится и то, что постоянно путаются местоимения «ты» и «вы», что типично для народной речи вплоть до наших дней. «Какого ты рода? скажите мне?», – читаем мы в рассказе о папе Григории; или в «Истории об Аполлонии Тирском»: «О, владыка, сколь дочь твоя лицом сходствует с вами».
Многократно заявляющее о себе стремление разжевать читающему материал, напомнить ему то, о чем уже говорилось, чтобы от него не ускользнула важная для понимания происходящего подробность, иначе сказать, недоверие к умственным силам того, кто возьмет в руки «Римские деяния», связано, вероятно, не только с реально невысоким уровнем возможностей адресата, на которого сборник рассчитан, но отражает и уровень самого составителя, которому в простом видится сложность. Я имею в виду такие разъяснения, как в новелле 37, где царица обнаруживает некогда ею самой заполненные и уже не раз фигурировавшие в рассказе таблички: «Это были те самые таблички, которые нашли в его колыбели».
О месте возникновения «Римских деяний» мы знаем не больше, чем об их авторе. Есть некоторые данные, говорящие за то, что их родина Англия – в новелле 28 первоначально звучали английские слова (в последующих редакциях они за непонятностью были опущены), а в новелле 68 встречаются английские собачьи клички. Но так как английские вкрапления очень немногочисленные, полностью исключить германскую родословную «Римских деяний» все же нельзя.
Знакомясь с «Римскими деяниями», внимательный читатель заметит в них некоторые странности, причем не формального, а смыслового свойства. Наша задача соблюсти историческую перспективу и потому подчеркнуть все то, что сейчас кажется странным, а подчас – не побоимся этого слова – и нелепым, ибо оно как раз и является выражением медиевальности. Этот дух средневековой культуры проявляет себя в симпатиях, манере чувствовать и думать, в предметах восхищения или порицания и многообразных других реакциях средневекового человека.
Мир, который раскрывается перед нами на страницах «Римских деяний», резко поражает нас Едва открыв книгу, мы сталкиваемся с чертами, из которых одни кажутся наивными и смешными, другие грубыми и отталкивающими, третьи непонятными, но все они в своей совокупности вызывают ощущение странности, непривычности, удивительности: мы наглядно убеждаемся в том, что средневековый человек «сделан из другого теста». В новелле 91 рыцарь убивает богатого старика, чтобы завладеть его деньгами и с их помощью жениться. Удивительно даже не самое преступление, а эпически-спокойное, будто речь идет о том, что герой выпил стакан воды, признание в нем даме сердца, которая принимает слова рыцаря так же эпически-спокойно: мы сразу понимаем, что на этой почве никогда не могло бы появиться не только «Преступление и наказание», но и сколько-нибудь сложное психологическое осмысление случившегося. Другой образчик – история двух врачей, которые решили путем состязания установить, кто искуснее в своем деле (новелла 34). Условие же состязания таково: каждому надлежит вынуть у своего коллеги глаза, а затем вставить их назад, не повредив зрения и не причинив боли. Побежденный становится слугой победителя. Во время этой операции ворон похищает удаленный глаз одного из врачей, а тот, кто ее делал, «глубоко опечалился, заметив это, и сказал себе: "Если не верну своему другу глаз, сделаюсь его слугой"». К нашему удивлению, он не испытывает ни угрызений совести, ни жалости, ни недовольства собой. Врача «глубоко печалит» только перспектива стать слугой, и больше ничего. Странности рассказа этим не исчерпываются: он своим «дикарством» еще послужит нам в иной связи. Не менее, на наш вкус, удивительно, что завзятый игрок обращается к религии и становится даже учеником святого Бернарда, после того как бросившему кости праведнику выпадает – действительно не частый случай! – максимальное из возможных количество очков.
А разве не поражает, что прелестная дама самолично сворачивает голову ловчему соколу (новелла 39), а другой не менее прелестной и знатной даме по приказанию мужа еду подают в черепе ее возлюбленного, и дама ее ест (19); что мытье царю ног раз в седмицу служит среди прочего показателем отличной службы царского слуги (8)? Столь же чужды для эмоционально резервированного современного человека крайняя острота и открытость переживаний действующих лиц «Римских деяний»: рыцари там плачут, потеряв деньги (57), разлучаясь с друзьями (77), или падают на землю от радости (77). В новелле 24 о папе Григории весть о смерти царя, точно электрический ток в живой людской цепи, валит в слезах наземь сестру царя, рыцаря, который ее опекал, жену рыцаря и, наконец, самого гонца, принесшего весть.
В мире «Римских деяний» все далеко от нам привычного. Человек, например, выказывает мало чувствительности к утеканию времени, и потому рыцарь спокойно расстается с любимой им молодой женой на неопределенный срок (новелла 77), а другой рыцарь на семь лет откладывает желанный брак (80). Столь близкое нам ощущение «бездны двух или трех дней» в средние века еще не успело родиться, и по шкале относительного переживания времени семь средневековых лет соответствуют приблизительно семи нашим дням. Такова разница в восприятии продолжительности сроков между замедленной средневековой и стремительной культурой нового и особенно новейшего времени.
Нас озадачивает и средневековая казуистика, с помощью которой героиня 82-й истории ловко спасает в суде своего возлюбленного, из чьего тела предок шекспировского Шейлока должен вырезать оговоренную условием долю: «Царь ведь постановил, – говорит она судье, – что всякий, кто прольет чужую кровь, должен за это пролить свою. Рыцарь же дал согласие на то, чтобы из тела его было вырезано мясо, а не пролита кровь. Поэтому ты, купец, получай свое – вырежь мясо из любой части его тела, откуда тебе угодно, но, смотри, не пролей его крови, и закон будет на твоей стороне». Пример казуистического рассуждения встречаем и в речи дочери тюремщика, освободившей юношу из темницы и обвиненной его отцом в том, что она тем самым предала своего собственного: «…ведь получи мой отец за него выкуп, нисколько не обогатился бы от этого, а ты, если б выкупил сына, обеднел. Следовательно, я помогла тебе, так как ты не дал за сына выкупа, но не нанесла этим ущерба моему отцу» (новелла 2).
Еще один пример странной с современной точки зрения реакции средневекового человека: один рыцарь видит, как у спящего паломника изо рта выскакивает ласка и убегает на соседнюю гору, а потом вновь прыгает к нему в рот. В этом эпизоде внимание рыцаря странным образом занимает только одно: «Что все-таки ласке понадобилось на этой горе?», будто каждый день ему приходится видеть, как ласки выскакивают изо рта людей и возвращаются туда вновь (новелла 77).
Большинство упомянутых здесь особенностей средневекового умственного и жизненного обихода в конечном счете восходит к различию современного и средневекового сознания Совместными трудами многих ученых было доказано, что средневековое мышление отличалось от современного как особенностями своей техники, так и тенденцией подходить к явлениям окружающего мира символически и аллегорически, т е усматривать за видимым невидимое, за буквальным смыслом более глубокие его, вторые и третьи пласты.[113] Важнейшая особенность этого мышления, отчетливо проявившаяся в «Римских деяниях», это, по остроумному определению Ферреро, arrêt mental – остановка мысли, недодумывание до конца, поражающее нас отсутствие логики Дело здесь не всегда в неумении дискурсивно мыслить, хотя в обыденном средневековом мышлении эта способность ослаблена, и недаром, как показал Ферреро, средневековый человек, сталкиваясь с необходимостью построить причинно-следственные ряды, обычно путается уже в трех соснах. Часто леность мысли, т е. примирение с логическим нонсенсом, связана с тем, что логика средневековому человеку не нужна и вытесняется более насущной для его мировоззрения дидактикой. Так, для автора истории о Фоке (новелла 20), например, главное и единственно важное дать нравственную парадигму, образ праведного человека и справедливого царя. Перед этой задачей логическое правдоподобие теряет свою цену, и автора не заботит, что доводы Фоки, которыми он пытается себя оправдать, не имеют под собой почвы Присмотримся к атому рассказу. Художник Фока нарушил закон, изданный императором Титом, под страхом смерти запрещающий работать в день рождения его сына. Доставленный к разгневанному Титу, Фока убеждает его в том, что не мог поступить иначе Фоке, по его словам, нужно ежедневно зарабатывать восемь денариев, так как два денария он должен давать отцу, два откладывать для сына, два давать жене, два тратить на себя.
113
Здесь следует упомянуть имена исследователей, впервые поставивших проблему средневекового сознания Ферреро, Карсавина, Бицилли, Шпенглера, Хойзинги. Литература, конкретизирующая особенности этого мышления, стала уже необозримой.