Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 126

— Но ведь он ужасно хлещет.

— Я люблю ветер…

— Тогда я не скажу, что темно, потому что вы мне ответите, что любите ночь.

— Я люблю ночь, — засмеялась она.

И он увидел ее блестящие зубы.

Ее щеки были еще влажными; с волос стекали капли на маленький крепкий лоб, она вытирала их кулачком. Симон растерялся от самой простоты происшедшего. Внезапно висевший над ними фонарь зажегся — и он увидел ее, невероятно близкую и человечную. Он стоял перед Ариадной, перед этой фигурой, более не ускользающей, более не идущей по дороге, но остановившейся перед ним, для него одного, и он почти благоговейно разглядывал это лицо, любуясь его сиянием и свежестью. Этот чистый лоб, и то, как росли волосы у висков, эти тонкие вытянутые линии, восхитительный изгиб шеи, — каждая из этих деталей проникала в него, как истина, знания которой не хватало ему в жизни, и заполняла некую пустоту, ожидавшую заполнения. И главное — он без устали разглядывал то, что почти всегда ускользало от его взгляда, то, что он тщетно старался вспомнить: ее глаза. Как часто он страдал, как от духовной неполноценности, от того, что забыл, не мог представить эти глаза, в глубине которых горел, в легком, очаровательном обрамлении ресниц, некий рыжеватый огонь, долгий и нежный, глубина которого его поражала. И вот теперь на этом самом лице он вдруг с волнением обнаружил будто еще один взгляд, такой же серьезный, такой же проникновенный, такой же нежный, как и первый: взгляд губ… Они, казалось, действительно пристально смотрят на него из глубины их таинственного союза, одна — тонко вылепленная из плоти, очерчивающая две маленькие симметричные волны, а другая — подводящая глубокую черту под этим нежным колыханием… На самом деле, Ариадна словно была неожиданным сочетанием непринужденности и серьезности. У нее были черты, манеры, заставлявшие верить в серьезность жизни, и в то же время она скрывала эту серьезность под фантазией, которая — это чувствовалось — постоянно была готова вырваться наружу.

— Ариадна…

Он думал, что заговорил, назвал ее имя, но он заговорил, как говорят во сне, и просыпаются, задыхаясь, словно все услышали этот крик; но с губ не сорвалось ни звука, и, как ни кричи, голос застревает где-то внутри… Однако он сделал еще одно усилие.

— Я не думал, что однажды вы станете для меня реальностью, — медленно сказал он.

Она подняла на него глаза, удивленная тоном его голоса, не совсем понимая, о чем он говорит.

— Я вас уже видел несколько раз, — объяснил он. — В часовне…

Она все еще смотрела на него, очень спокойно, с некоторым сомнением, но не проявляя ни нетерпения, ни смущения; ее взгляд словно хотел сказать: кто вы, что так со мной говорите?

— Вы молились, — сказал Симон.

Она живо помотала головой.

— Нет.

— Как нет?

Она словно задумалась, стоит ли ему отвечать. Но, возможно, поддалась убеждению внимания, горячности, которую читала в его взгляде.

— Я не молюсь. Не умею.

— Я вас видел, — мягко настаивал он. — Я стоял позади вас…

Он чуть не добавил: я знаю каждый ваш волос…

Он снова заметил на ее лице выражение неуверенности. На мгновение ей, должно быть, захотелось убежать. Но голос молодого человека, его взгляд успокаивали ее и заставляли продолжать этот странный разговор.

— Я не умею молиться, — сказала она. — Я умею только заглядывать внутрь себя.

— И что вы видите?..

Она покачала головой, уклоняясь от ответа.

— Я не владею искусством объяснять… — Он подумал, что она замолчит, но она добавила тише: — Я не на себя смотрю. Я смотрю через себя. Или, по крайней мере, пытаюсь…

— Почему через себя?..

— Мне кажется, каждому из нас нужно преодолеть что-нибудь — препятствие, толщу — чтобы добиться этого: увидеть…





— Понимаю вас, — сказал он. — Добиться этого — значит быть чистым. Мне кажется, что чистота — это прежде всего прозрачность…

— Может быть, — сказала она. — Я не люблю определений.

Симон подумал, что рассердил ее. Он увидел, как она повернулась к маленькому водопаду, с шумом низвергавшемуся из дырявой водосточной трубы, и подставила руки. С минуту вода падала на сотрясавшиеся руки Ариадны; потом она отняла их и рассмеялась оттого, что вымокла. Он следил за ее движениями с чувством необъяснимого удовольствия, словно они избавляли его от груза — вероятно, груза его прежней жизни. Дело в том, что под интеллектуальным сооружением, над постройкой которого внутри себя он работал столько лет, чтобы стать высшим цивилизованным существом, — как будто вся работа цивилизации заключалась в том, чтобы защитить себя от жизни, — что-то в этот миг завязалось между ним и почти незнакомым человеком, возникшим на его глазах, благодаря этому неожиданному поступку маленькой девочки, старающейся удержать речку руками, благодаря звуку ее голоса, журчащему и прозрачному, благодаря этой невероятной легкости, с которой она поступала и говорила; и в нем родилась чудесная надежда: ему показалось, что все порывы, умершие в нем за годы, начиная с детства, теперь вновь обретут жизнь.

— Уверен, что вода ледяная, — сказал он. — Вы простудитесь.

Она приняла дурашливый, детский вид.

— Мне нравится все трогать. Мне это необходимо.

— Даже воду?

— Я люблю все, что исходит из земли, — сказала она, — и все, что в нее возвращается.

— Я ценю вашу манеру не уметь объяснять, — заметил он.

— Терпеть не могу говорить.

Он снова посмотрел на нее, и ему почудился свет улыбки в ее глазах. Он спросил:

— А что вы будете делать, когда кончится дождь?..

Она расслышала легкую тревогу, звучавшую в этом вопросе, и решилась сказать ему, что шла в Нанклэр, когда дождь вынудил ее укрыться под навесом. Симону все больше казалось, что она находится в своей стихии посреди этой темноты, этого дождя, этого ветра, откуда она появилась и о которых говорила без страха, как говорят о вещах привычных. У него было впечатление, что для нее не существовало препятствий, проблем. Ночь свела их на этом крыльце, как единственных существ, которые не боялись ее, единственных, равных стихиям… Но в то время как он говорил себе это, их хлестнул порыв ветра, а дождь брызнул им в лицо.

— Вы заметили, что в Обрыве Арменаз никогда не говорят о ветре? — спросила она.

— Я знаю. Проспекты о нем умалчивают, так же, как и о тумане и сырости…

— И смерти…

Он взглянул на нее, спрашивая себя, не с другой ли женщиной он говорит.

— Впрочем, можно допустить, что для этого есть причины, — добавила она.

— Какие причины?..

— Слова вредны; они скрывают от нас вещи…

— Вы снова говорите о смерти? — спросил он.

— А почему бы и нет?..

Она вновь стала серьезной; большие рыжеватые глаза смотрели прямо в глаза Симону, и он растерялся от такой смелости. Смерть… Вообще-то, из тех вещей, что не были перечислены в проспектах, Симон меньше всего думал именно о смерти. Но что за дело до нее этой девушке с мокрыми волосами, быстрыми движениями, такой стройной в своем плаще, такой живой, такой непохожей на ту, которую Симон будто бы знал?… Внезапно что-то слабо сжалось внутри него: он подумал о Лау — том Лау, который угас совсем рядом с ним, а он об этом и не знал, и о котором он столько думал несколько дней. Лау, мертвец, о котором никто не хотел слышать, мертвец, которого стыдились, мертвец, совершивший огромную ошибку, умерев… Симон вновь видел его, стоящим, прислонившись к перегородке, пытающимся угасшим голосом произнести имя Ариадны. Знала ли она?..

— Вы знали бедняжку Лау?

Это спросила она. Симон посмотрел на нее несколько ошеломленно. Она все так же стояла, прямая, бесстрастная, с чистым лицом, свет падал ей на щеку. Лау!.. Симон вдруг увидел не несчастное тощее тело того, кому он пару раз с таким страхом пожал руку, а циничное лицо Массюба, говорившего ему с отвратительной улыбкой: «Черт побери, здесь жмуриков не держат!..» А теперь Ариадна говорила о том же человеке своим чистым, переливчатым голосом, и называла его «бедняжкой Лау», словно он был еще жив, словно еще можно было что-нибудь для него сделать.