Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 126

— Он был моим соседом, — сказал Симон. — Вы знали его?..

— Я встречала его несколько раз, немного спустя после его приезда. Он поражал меня резкостью суждений, насыщенностью, которую хотел придать своей жизни. Но болезни было угодно унижать его всеми способами, — добавила она другим тоном. — Она задула его, как свечку. А он не сумел пойти на сделку; он не владел искусством, которому так хорошо обучают в Обрыве Арменаз: приручать жизнь, щадить ее, приглушать…

Молодой человек был поражен оттенком презрения, который она вложила в последние слова. Но ему стало особенно ясно, как мало он знал Лау. Тот всегда был для него одним из обреченных на смерть, человеком, в котором трудно даже предположить наличие какой бы то ни было воли или даже желания избежать своей участи. Но Ариадна сразу шла поверх суждений, которые мы так легко выносим о других. «А я испугался Лау, — подумал Симон, — и это помешало мне узнать его… А может быть, если бы я однажды вошел в его комнату, я бы нашел подле него Ариадну, окружающую его этими простыми движениями, этими полными света словами, всем тем, что больше помогает человеку жить, чем все ученые слова и все средства медицины, и что помогает ему умереть…» Он с удивлением рассматривал девушку, которая была способна видеть Лау таким, каким он был, отдавая ему этим должное и уменьшая злую долю его судьбы.

— Как плохо мы знаем людей! — сказал он. — У меня от Лау осталось в памяти только страшно изнуренное лицо, несколько горьких фраз…

— Да, под конец он стал совсем другим. Ему так хотелось жить!.. Он умер от этой наивной чрезмерности, этого требования, оказавшегося ему не по силам… Он был из породы неумех, — закончила она неопределимым тоном, — из тех, кто не умеет приспосабливаться — непримиримых…

Симон понял, что она говорила о себе самой. Он заметил, как лицо ее вдруг озарилось оживлявшей ее страстью, когда она произносила эти слова. Может быть, она ошибалась в Лау; может быть, он был куда более заурядным человеком, чем она себе представляла, но требование, которое она провозглашала, приписывая ему, наверняка где-то существовало; оно существовало в ней самой, от рождения, так же, как эта красота, которой она инстинктивно наделяла людей, предпочитая допустить скорее эту ошибку, чем противоположную…

— Непримиримость, — сказал Симон, помолчав, — не это ли печать, по которой узнают чистых людей?..

Он увидел, как в ее глазах, под золотистым блеском, которым они сияли, зажегся более темный огонь… Ощущение, о котором он говорил с такой уверенностью, было внове для него самого. Он открыто смотрел в ее глаза, и его взгляд терялся в глубине лесных зарослей, над которыми царило сияние, исходившее из неведомого источника и которое, словно пройдя через полутемную чащу, растекалось по загадочным полянам. Она сейчас была совсем рядом, так, что, слегка опустив глаза, он мог во всех подробностях рассмотреть восхитительные очертания ее губ; и это ощущение реальности Ариадны, ее человеческой близости, смешивалось в нем с чувством, что он соприкоснулся в ней с огромным миром, превосходящим их обоих. Он на мгновение почувствовал желание взять ее за руку. Но тут же подумал, что этот жест никак не соответствовал бы овладевшему им чувству. Ему нужны были не рука, не губы и не тело Ариадны: не они вызывали заполонившее его волнение; он чувствовал, что такое волнение не могли пробудить в нем лишь очертания этого лица, этого тела, даже столь чистые: оно зарождалось где-то далеко, вне этого тела, даже вне этой души; Ариадна вся целиком словно заменяла собой что-то такое, чьим символом она была, и порыв, подхвативший Симона, уже не мог остановиться на ней. Впервые в жизни он испытывал нечто подобное в присутствии женщины, и он отступил на несколько шагов, словно для того, чтобы в полной мере рассмотреть красоту говорившей с ним. Он не смог бы выразить словами обожание, растущее в нем; сказать что-нибудь вроде «Я люблю вас». Он понимал, что с этого мгновения слова теряли свое значение: наконец-то он вступил в ту жизнь, которой так искал и для которой надо было обучиться иному языку. Это и было жизнью: то, что начиналось там, где заканчивались слова.

Дождь уже почти прекратился, только водяная пыль по капризу ветра все еще слегка порошила глаза. Симон вдруг узнал донесшийся издалека, от подножия скал, усилившийся голос потока, и этот шум, этот мощный рокот наполнил его радостью: мир вокруг него наконец обрел завершение, природа переставала быть его единственной учительницей; и он со страстной признательностью посмотрел на существо, пришедшее подтвердить ему чудесный урок. Пусть блеск этой природы порой казался ему жестоким — Ариадна была здесь, она сделает его безобидным: могла же она сделать безобидной саму смерть, лишив ее оружия, так разве не может она обезоружить и жизнь, обезоружить весь окружающий мир, отняв у него власть наносить тем, кто встречает его лицом к лицу, тайные изощренные раны?..

— Как я завидую вашему умению относиться к миру! — сказал он мечтательно.

— Почему?

— По мере того, как я все больше люблю его, он причиняет мне мучение, и я не знаю, есть ли способ его избежать.

— Какое мучение?

— Это едва различимое беспокойство, некий флюид, источаемый всеми вещами, что-то вроде загадочного извещения, как если бы движения природы или зрелища, которые она нам предлагает, были всего лишь экраном, за которым угадывается неуловимая для ощущений реальность — реальность, которой соответствуют это зрелище, эти движения и которая их вызывает… Вы никогда этого не испытывали?..

Она ответила с той естественностью, той ясностью, которые очаровали его с самого начала.

— Да… Мне достаточно смотреть на ту большую гряду или на луг позади нас. Впечатление такое, что реальность всего этого в другом месте, да? Что их сущность не исчерпывается их внешним видом?





— Так вот, не кажется ли вам, что вся жизнь такова?

Лицо Ариадны изменилось. Она воскликнула:

— Как? Что вы хотите сказать?..

— Ах, что все наши поступки, наши мысли наделены сущностью, выходящей за их пределы и не исчерпывающейся простым их описанием, — что они всего лишь образ и намек, намек на высший мир, в котором все они пребывают вечно, выраженные не нами созданным языком…

Она раздумывала, собираясь с мыслями.

— Да, — сказала она, — да, вы правы, этого я бы не смогла выразить, но я это чувствую… — Она посмотрела вдаль, потом сказала, словно была одна: — И я, кажется, лучше чувствую это теперь, когда вы мне об этом сказали…

— Но я-то ощутил это в полной мере лишь тогда, когда вас увидел, — сказал он. — Понимаете?..

Она пристально посмотрела на него с какой-то встревоженной серьезностью — и они замолчали.

— Но если вся жизнь такова, — сказала она наконец, — разве это не меняет смысла, ценности всего?..

— Думаю, да, — ответил он. — Да, предстоит открыть целую жизнь, и именно вы только что дали мне это понять…

Они снова помолчали; взгляд Симона слегка дрожал во взгляде Ариадны, и он приходил в восхищение от всего, что она, с такой простотой, дарила ему этим взглядом. Глядя на нее, он испытывал безграничную радость и уже знал, что, если даже они проведут целую жизнь вместе, он всегда будет перед ней таким же очарованным человеком, удивляющимся каждому дару жизни. В этот момент он услышал ее голос, журчащий и кроткий, словно в прекрасном сне:

— Вам не кажется, что и люди способны внушать беспокойство, подобное тому, что внушает вам природа?..

Теперь он задумался, прежде чем ответить.

— Не знаю, — произнес он в крайнем волнении… — Мне кажется, напротив, что в людях возможно обрести успокоение этой самой тревоги… Я не прав?..

В ее взгляде мелькнул испуг, словно она боялась взять на себя таинственную ответственность за чувство, только что родившееся между ними, она опустила глаза и обратила лицо к ночи. С крыши теперь стекала только тоненькая струйка воды, и, вспомнив вдруг жест, который она сделала, когда причалила к этому крыльцу, потерянному в ночи, как оторванный от мира островок, она прошептала мечтательным голосом: