Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 126

— Наверное, чтобы обрести единение… Близость…

Он услышал вздох. Он уже почти не видел своего спутника. Они вышли на опушку леса, тропинку покрыла непроницаемая тьма… Симон попытался разглядеть в темноте лицо Массюба. Но увидел лишь сгорбленную фигуру, идущую рядом с ним, с опущенной головой, раскачиваясь, как человек, совершивший изнурительный переход и готовый упасть.

Каждый вечер Симон с некоей страстью ждал встречи с Жеромом, ждал этого молчаливого пребывания наедине, каждый раз кончавшегося слишком рано; и сам удивлялся тому, что так жадно ждет такого простого удовольствия. Но Жером все больше заставлял себя упрашивать. Он еще соглашался начать партию, но словно хотел закончить ее как можно быстрее. Он начинал играть жестко, ужасно, не разжимая зубов и переставляя фигуры, как одержимый. В некоторые вечера, однако, эта спешка вредила четкости его тактики. Симон, глядя со страхом, как Жером наступает, подстерегал, уставившись на доску, промах, который спасет его и даже позволит переломить ход игры. Он больше не ставил себе целью выиграть у Жерома. У него было впечатление, что в Жероме, в этом противнике по игре, появился иной соперник. Было ли это игрой воображения? Он, казалось, теперь понимал, что придавало этим партиям такой загадочный, такой мучительный интерес, что вставало между ними в последнее время: это было присутствие третьего, невидимого партнера. Против него Симон и играл. Каждый ход, выигранный у Жерома, был выигран у него. Симон больше не ждал немного ироничного взгляда своего друга, когда тот поднимал голову после игры. Они больше не улыбались. Их взгляд был прикован к геометрическому полю битвы с черными и белыми клеточками, где кони, слоны, королевы принимались танцевать самую странную из сарабанд и где боролись их противоположные желания, которым приходилось считаться с непреложными законами, возникшими задолго до них и составленными, должно быть, на досуге спокойными, бесстрастными людьми. Они больше не видели фигур; их загораживала другая рука. Конь принимал устрашающий вид, уставившись на них налитыми кровью глазами, будто готовый к прыжку. Слон запрокидывал хобот, от чего его рот растягивался в полной сарказма улыбке. Конь внезапно прыгал в сторону; его ярость словно переходила в его гриву; слон издавал пронзительный трубный крик, от которого было больно ушам… Но не трубящий слон и не жесткая грива деревянного коня стояли перед взглядом Симона, а волнистая, трепещущая, неумолимо рассыпающаяся копна волос… Тем не менее противники совершали обычные движения, спокойно передвигали фигуры вдоль расчерченных аллей. Они словно репетировали сцены из комедии.

— Шах и мат! — восклицал вдруг Жером, уже поднимаясь, чтобы идти.

— Ах, извините! Еще нет! На этот раз я вам делаю шах…

— Да, правда! — говорил Жером, принужденный снова сесть. — О чем я только думал?

Да, действительно, о ком это он думал? Это была измена! Вскоре Жером даже и не старался скрывать своего нетерпения. Он больше не дожидался окончания партии. С восьми часов он начинал выказывать признаки раздражения. Он доставал часы или поворачивался к двери. Под конец, во что бы то ни стало, он торопил игру, опрокидывал фигуры, цеплялся за малейшее мимолетное поражение, может быть, намеренное, как за предлог, чтобы бросить игру. Симон ни о чем его не спрашивал. Он отпускал его без объяснений. Он знал или думал, что знал, имя этой спешки, этого нетерпения. И Массюб тоже, наверное, его знал — он-то все знал, за всем следил! Поднимаясь к своему корпусу, на этот раз один, затерявшись в густой тени елей, Симон повторял себе это имя, сложенное из степенных слогов и с резким звуком, взметающимся между ними.

Симон прошел по тихому коридору и оказался около двери, той самой двери, через которую, несколько месяцев назад, впервые вошел в Дом… Он открыл ее и оказался на крыльце. Но ему пришлось остановиться. Дождь ожесточенно барабанил по ступенькам, темнота была полная. Ветер налетал короткими неожиданными порывами… Симон прислонился к деревянной стойке, поддерживавшей навес.

Он смотрел на ночь — ту ночь, которой все, казалось, избегали — и не чувствовал в ней никакой враждебности. Из дырявой водосточной трубы выплескивался поток воды, разбиваясь о камень подле него; он не видел, как она течет, так темна была ночь, но шум воды вызывал у него какое-то радостное возбуждение, и он подставлял ноги под брызги, как дети, радующиеся ливню, которые, пересекая улицу, старательно шлепают по ручейку, несмотря на то, что их журят за стремление к этому непонятному удовольствию. Под навесом болтался электрический фонарь; он не был зажжен, но, поскольку ветер раскачивал его во все стороны, выдавал свое присутствие слабым скрипом, резкой нотой аккомпанирующим шуму воды. Симон чувствовал, что холодные брызги промочили ему ноги сквозь чулки. Снизу поднимался сильный запах мокрой земли, насыщенной водой зелени. Молодой человек угадывал перед собой плотные ряды елей, поднимающиеся вдоль темных стен… Он вдруг пожалел, что один. Ему вспомнился разговор о любви, состоявшийся за столом между Массюбом и маленьким нотариусом. Естественно, оба они заблуждались. Любовь — вовсе не то, что они себе представляют. Любовь — ах! это значит вдвоем наслаждаться холодом этих капель на коже, визгливым скрипом маленького фонаря, вместе дышать запахом земли… Любовь — это вместе уйти через эту ночь, идти по мокрой траве, расстаться, говоря: «До завтра…» Но образ Массюба преследовал его. Он вновь видел его таким, каким он был несколькими днями раньше, когда поднимался по тропинке с подавленным видом, с неподъемным грузом темноты на плечах. «Думаете, они быстрее выздоровеют, сбивая колени?..» Он еще слышал этот грубый, срывающийся голос, от которого сгущалась ночь. В сравнении со многими другими, с Лаблашем или Ломбардо, Массюб, конечно, был живым человеком! Он, в общем, со всеми своими перегибами, был предпочтительнее стольких людей, которых Симон уже встречал, — этих маньяков-радиофилов, газетных фанатиков, отупевших от упорного чтения всемирных новостей, репортажей о велогонках, воскресных речей, историй об изнасилованных девочках или самоубийствах через отравление газом… Да, он был живее их всех! Но это был смертоносный живой человек, чьи слова убивали. Не следовало слишком много думать о Массюбе; нельзя одному так глубоко окунаться в ночь: думаешь, что спасаешь тень, а тень тащит тебя за собой.





Вдруг, под дождем, барабанящим по ступенькам, почти у самого крыльца возникла чья-то фигура и остановилась перед молодым человеком, неподвижным и полуослепленным ливнем.

Симон вздрогнул от неожиданности. Рядом с ним стояла девушка, слегка запыхавшаяся, с непокрытой головой, с волосами, прилипшими к щекам, с мокрыми плечами, в одном плаще; он не различал ее черт, но во всем ее существе была бесстрашная молодость, которая сама по себе выделяла ее среди обычных людей. Встреча с молодым человеком в этом безлюдном месте, вероятно, была неожиданностью и для девушки, но она не укрылась от разглядывавших ее глаз и воскликнула совершенно естественным тоном:

— Невозможно идти дальше под таким ливнем!

— Действительно, — сказал Симон. — Как же вы могли?..

Но он осекся. Он говорил с Ариадной… Это была она, без всякого сомнения, и мысль об этом сковала его губы. Он позавидовал порыву, с которым она сказала ему свои такие простые слова, и ее способности освоиться с обстоятельствами, прежде чем вокруг них установится определенная атмосфера. В столькие часы, дни, когда он думал о ней, он ни за что не мог бы представить ее, произносящей подобную фразу, но это свершилось; она произнесла эту фразу, они заговорила о невозможном, о дожде, она сама перешла в такую простую, но такую необыкновенную плоскость жизни — и тотчас Симон присоединился к ней, избавившись от гнетущей тени Массюба, избавившись от своих страхов, словно несколько светлых слов Ариадны высвободили в нем нового человека.

— Вы промокли, — сказал он.

— Я люблю дождь…