Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 24



— Успели! — сказал нам Георгий Матвеевич. — Все собрались? Вижу, что все. Ну, я первый.

Явно волнуясь, он перешагнул две ступеньки и постучал в дверь под маленьким, как у кепки, козырьком.

Нас встретила высокая строгая женщина и узким коридорчиком провела в небольшую комнату, в которой сразу стало тесно. Мы стояли молча, озираясь на диковинные вещицы и мебель, окружившие нас со всех сторон.

Тяжелый стол возле окна. Пень-кресло у стола, два шкафа со старинными книгами. На шкафах тоже что-то старинное: фарфор, литье. Пришли Георгий Матвеевич и Миша, принесли два вороха стульев. Мы сели по двое, по трое. И тут в комнату вошел писатель. Маленький человек, в большом халате с кистями. Конечно, это был он, хозяин старинных книг, старинных шкафов и старинных безделушек. Я был подавлен и самой комнатой, и халатом с кистями. Писатель говорил что-то веселое, все смеялись, а я никак не мог включиться в эту неведомую для меня игру — разговаривать с писателем.

Принесли стол, чашки, поставили самовар. Мне тоже дали чашку, и я, совершенно теперь несчастный, потому что не знал, как нужно пить чай у писателя, обжигался кипятком и ничего не разбирал в разговоре.

— Ваня нам хорошие стихи на конкурс принес! — сказал вдруг Георгий Матвеевич.

Я поскорее поставил чашку, чтобы не уронить, и увидел: писатель смотрит на меня. Брови у него были как у веселого чертика, с рысиными кисточками на спинках, а глаза смотрели хорошо. Только у доброго, все про тебя знающего человека могли быть такие глаза. И я поверил им и доверился, не спрятался от них.

— А знаете, что самое страшное? — спросил писатель, глядя на меня.

— Нет! — дружно закричали ребята да и пискнули по-мышиному: гром так бухнул над крышей, что в ушах зазвенело.

— Как видите, самое страшное — гром, — сказал Миша.

— Э, нет, — не согласился писатель. — Когда гром грянул, умный человек знает: молния мимо пролетела. Мне мой друг, писатель Ширяев, рассказал однажды о том, что было в его жизни самого страшного. А уж он о страхе все знал. За покушение на губернатора в камере смертников сиживал, бежал из тюрем. У него была не жизнь, а роман. И вот он так говорил: «Возвращаюсь я к себе домой (а жил он в те поры в Париже, в эмиграции), возвращаюсь в свои меблированные комнаты и смотрю — у меня в номере дверь приоткрыта и горит свет. То ли, думаю, обыск, то ли воры, а может, хозяину что-то от меня понадобилось. Открываю дверь, а за столом сижу я сам. Каково?»

Ребята зашумели, засмеялись, а я не засмеялся и опять вдруг встретился с глазами писателя. Мы оба понимали в этом рассказе что-то такое, чего не поняли другие, даже умник Миша. Писатель улыбнулся мне, словно поощряя на какую-то смелость, словно бы ободряя.

Миша спросил:

— Александр Владимирович, не можете ли вы рассказать нам, как создавался образ художника Звонарева?

Писатель положил руку на толстую, новенькую еще книгу.

— Я же всю жизнь прожил бок о бок с фарфористами. Всех их в лицо знаю. Написать эту книгу было и трудно и нетрудно. Легко потому, что материал не требовал особого изучения, а сложно потому, что малейшая неправда вызвала бы осуждение моих земляков, героев этой книги.

— Но Звонарев — это собирательный образ или списанный с натуры? — пояснил свой вопрос Миша.

— Когда я сочинял роман, — сказал писатель, — то держал перед глазами одного талантливейшего живописца и еще многих. Так что мой Звонарев и собирательный образ, и в то же время очень близкий к натуре.

— Расскажите нам об охоте! — попросил Георгий Матвеевич.



Писатель рассказал сначала что-то смешное, а потом очень смешное. Мы все хохотали, и он тоже смеялся, да еще лучше, чем мы, до слез. И я подумал: он совсем такой же, как все, только — писатель.

Спали мы в ту ночь в общежитии техникума, спали без задних ног, как спится после грозы и хорошего ливня.

Утром по гудку, вместе с рабочими, мы отправились на фарфоровый завод, о котором и написал многие свои книги писатель, поивший нас чаем под раскаты грома.

На заводе нам показали, с чего фарфор начинается, как готовится масса, как масса оборачивается вазой, чашкой, тарелкой, чайником. Все это было очень интересно, да только чуда не было.

Чудо поджидало нас в живописном цехе. У корпуса нашу ватагу встретил улыбающийся, в круглых очках, человек, похожий на доктора Айболита. У него не было ни белой бороды, ни белого халата, но я сразу догадался — это добрый доктор Айболит. Когда он рассказывал нам о заводе, то увлекся и стал очень похожим на Георгия Матвеевича. Так же закидывал голову, сосредоточенный в себе, а когда хотел сказать что-то важное, чем мы должны были проникнуться, раскрывал обе ладони, разводил руки и смешно выкатывал глаза. Когда же он собирался сказать веселое, то, наоборот, прижимал подбородок к груди и смотрел на всех нас голубыми невинными глазами, и рот у него растягивался до самых ушей. Если бы ему в это время приставить длинный нос, то это был бы чистый Буратино. Мы поняли, человек не заигрывает с нами, в нем просто остался мальчишка, наш брат. С Георгием Матвеевичем они постояли с минуту, поглядели друг на друга, и нам было видно, что человек с завода очень любит нашего друга — учителя. Оказалось, что они школьные товарищи.

— Познакомьтесь, — сказал Георгий Матвеевич. — Афанасий Дмитриевич Коновалов, редактор заводской многотиражки. Наше дело теперь смотреть и слушать.

Афанасий Дмитриевич сам отворил дверь в живописный цех и стоял в дверях, пропуская нас, и по глазам его было видно, что он ждет от нас удивления и радости.

И мы дружно удивились и вспыхнули радостью. Не потому, что не хотели обидеть хорошего человека. Мы сразу обо всем забыли, и о нем, добрейшем Афанасии Дмитриевиче, тоже. Мы увидали перед собой жар-птицу.

Сначала жар-птицу, а уж потом людей, которые, весело поглядывая на нас, расписывали на ее перьях новый осенний наряд.

Афанасий Дмитриевич подвел всю нашу группу к немолодой женщине и попросил ее:

— Расскажите ребятам, как вы гусиный крик искали.

Женщина улыбнулась:

— Вы уж лучше сами расскажите. У вас складнее получится.

— Мы вас очень просим, — сказал Георгий Матвеевич.

— Да что там! Обычная история, какая приключается с новичками, — опять улыбнулась женщина. — Я пошла работать девяти лет. «Агашки» пальцем писала.

— А вы и про «агашку» расскажите, народ пришел к нам молодой, не знают, что это такое, — попросил Афанасий Дмитриевич.

— Да как про нее расскажешь, про «агашку»? — Женщина взяла белый чайник и, макнув палец в краску, вывела на нем несколько лихих вензелей. Получилась роза. — Хозяин завода, Кузнецов, перед ярмарками раздавал рабочим «белье» — посуду нерасписанную, и все рисовали цветы, кто как мог. Хорошо получалось, весело… Вот и я «агашку» работала. А потом меня смотритель на французские рисунки перевел. Дело не простое. Сначала на чашку мастикой мы наносили рельеф, а уж потом золото клали. С той мастикой и получилась у меня беда. Отправят мою работу в обжиг, рельеф и отскочит. Чего я только ни подбавляла в раствор — один брак идет. Стала подсматривать за работой старых мастеров. Смотрю, некоторые плюют в раствор, и я себе. А рельеф все равно трескается, осыпается… И вот прицепилась я глазами к старичку одному: что он делает, то и я. Только, смотрю, разводя мастику в скипидаре, он добавил что-то из пузырька. Я к нему: «Иван Васильевич, что это у тебя за снадобье?» — «А это, — говорит, — гусиный крик, красавица». Я к одному, к другому: «Где взять гусиного крику?» Смеются, а беде не хотят помочь. Время такое было, каждый о себе думал. Старое время. И пришлось мне украсть у вредного старика его тайный пузырек. Принесла домой, брат поглядел и говорит: «Я тебе этого гусиного крика в аптеке куплю. Глицерин это. Обыкновенный глицерин».

Из живописного цеха Афанасий Дмитриевич повел нас в кладовую, где хранился старый фарфор, росписи знаменитых мастеров. Глаза разбегались. Буденный на коне, колхозница, девочка с козликом, гоголевские «Мертвые души», птицы и рыбы, древнерусские терема, росписи, сверкающие, как зимние узоры на окнах, и живые, ласковые, словно подснежники. Полыхало золото, цветы рассыпались по сервизам, как по летнему лугу, — и вдруг совершенно ни на что не похожее. Блюдо. Белый овал, в центре другой. Роспись матовая, но тревожная. Вверху месяц, слева вода, справа причудливый берег. Человек с гуслями на одной стороне, на другой — лунные девы, выходящие из воды.