Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 34



Обещаю, ты ни в коей мере не будешь чувствовать себя просто любовницей. Ты будешь женой. Неофициальной — но женой. Мы всюду открыто будем появляться вместе, вместе будем ездить отдыхать. Ты будешь принята в обществе как равная. Даже на кремлевские официальные рауты ты будешь ходить со мной.

Пойми, я пребываю в состоянии, в котором работать невозможно. Даже страшно представить, какими цифрами выражаются мои убытки. Причина? Ты!

Будь на твоем месте любой другой человек, служба безопасности уже решила бы проблему.

Честно говоря, я и сейчас не чувствую себя спокойно. Ведь мои младшие партнеры также несут убытки из-за моей любви. А что у них на уме? Не знаю. Я просто боюсь. Не за себя. Меня убивать бесполезно, это тот же обвал рынка, это приход моих наследников. Короче — распад всей империи.

Я боюсь за тебя!

Пойми меня правильно. Это не угроза. Это реальная боязнь потерять то, что для меня дороже всего на свете. Я люблю тебя, солнышко мое, я так хочу, чтобы мы были счастливы!

P.S. Имущество с мужем тебе делить не надо, это я, надеюсь, ты понимаешь. И вообще, все проблемы с мужем, любые, мои люди решат сами.

Целую тебя, любимая моя женщина“.

Олигарх прочел письмо. Кивнул. Вынул из стола пачку тысячерублевок и передал Драматургу. Попрощались.

Она думала об Олигархе часто. Ей так хотелось быть с ним рядом всегда. Он был сильный, настоящий, теплый с ней и жесткий, когда надо, с окружающими. Однако она не могла ожидать, что он сможет так тонко и нежно, не в приказном порядке, по привычке, а искренне и трогательно изложить свои мысли на бумаге. Не надиктовать секретарше, не поручить пресс-службе…

Она решилась. Собрав косметичку и драгоценности, что могла хранить дома (не здесь же ей было держать подарки Олигарха), написав записку мужу: „Прости, ухожу навсегда“, вышла из квартиры.

Драматург так и не понял, почему от него ушла жена. Тем более назавтра после того, как он искренне похвастался, что получил первый за последние несколько лет неплохой гонорар.

Эпикриз

Был бы жив сосед, что справа,

Он бы правду мне сказал.

Владимир Высоцкий

Очень обидно лежать и умирать. Он ничего не мог сделать. Никто не мог. Все родственники умерли от рака. Хотя нет, бабушка — от инфаркта. И сверстники умирали от рака. Кроме тех, кто погиб в автокатастрофах. Там все быстро и, наверное, без боли. А ему больно. Порой очень.

Но самое страшное — другое. Он все понимал. И все кругом понимали. Они, общаясь с ним, делали вид, что он поправится. А он, жалея их, подыгрывал.

Ему так хотелось, чтобы его пожалели. Почему он должен жалеть их, остающихся жить, а не они его, уходящего неизвестно куда?

Он множество раз читал о себе: рецензии, доносы, характеристики. Но сейчас перед глазами вставали строки одного, возможно последнего, документа. Будет и свидетельство о смерти, но он его не прочтет. А выписку из больницы, или, как говорят врачи, эпикриз, он читал.

„Больной — Вакуленко Дмитрий Михайлович, 1957 года рождения, профессия: тележурналист“.



Умирать в сорок три обидно. И дело даже не в возрасте. Обидно потому, что всю жизнь вкалывал за пятерых. Пробился из ниоткуда на самый верх. Из нищеты-в достаток Из неизвестности — в сумасшедшую популярность. Еще год назад, когда он жил нормальной жизнью, не проходило и дня, чтобы не попросили автограф. Он к этому привык, считал нормой. А когда два месяца назад, а может, больше (время стало течь иначе) врач на рентгене попросил автограф для сына, он посчитал это бестактностью. Ему подумалось, что это, возможно, последний автограф. Предсмертный. Не должен был врач этого делать!

„При поступлении: жалобы на боль в нижней части кишечника, неполное опорожнение кишечника, отсутствие аппетита“.

Больно. Лежать больно. Пошевелиться еще больнее. Врачи требуют, чтобы ворочался. Иначе пролежни. Какая разница? Ну умрет на неделю или две позже. Меньше мучиться.

Нет, надо повернуться. Придет дочь, узнает от сиделки, что не ворочался, может догадаться, что он все понял. Начнет убеждать. То есть врать. Не хотелось, чтобы дочь ему врала. Особенно перед смертью.

Он очень любил ее. Все отцы любят дочерей. Однако он любил сильнее других.

Дочь была его созданием. В детстве он много раз слышал, как его родители ругались — кто из них виноват, что он растет таким, а не другим. И когда сам стал отцом, решил, что только он будет решать, как воспитывать дочь. Он заставлял себя относиться к ней как к взрослому человеку лет с двух или с трех. Не заставлял ее что-то делать, а подводил к тому, чтобы она решила сама сделать так, как он хотел.

Если они с женой собирались поехать в отпуск в Сочи, то дочке говорили: решай, проводим отдых на даче или едем на море. Если дочь говорила: „На даче“, — он соглашался, тем более что и мама хочет на даче, но его смущают комары и то, что нельзя будет купаться. Тогда она говорила: „Хочу купаться, поехали на море“.

Он опять соглашался, и они ехали в Сочи. Но когда там дочь начинала по какому-нибудь поводу канючить, он напоминал:

— Ты сама решила ехать в Сочи, это твое решение, теперь не канючь.

С самого ее детства он хотел воспитать в дочери понимание того, что за свои решения и поступки приходится расплачиваться самому. Он ее наказывал. Не часто, но наказывал. И никогда не прощал. Лет с пяти она не просила прощения. То есть просила, если понимала, что была не права, но не для того, чтобы ее простили и отменили наказание. Она знала, что этого не будет.

Он понимал, что, воспитывая в ней сильный характер, станет первым, на ком она его испробует, когда подрастет. И когда дочери было 14,15,16,17,18 лет, он хлебнул по полной программе.

Однако никто и никогда из окружающих не мог ее себе подчинить. Взять на слабо. Заставить или уговорить сделать то, чего она не хотела. Захотеть же она могла что-либо только тогда, когда могла просчитать последствия. Она не курила, никогда не бывала пьяной, не пробовала наркотики.

Но с ней было так тяжело! Она была очень сильной. И он должен был соответствовать. Понимал, что нельзя воспитывать словами, нравоучениями. Только один принцип: „Делай, как я!“

Сейчас ему хотелось быть слабым. Хотелось поплакать. Чтобы пожалели. Но при дочери нельзя. И при тех, кто с ней общался, тоже. Ей бы рассказали. От нее не посмели бы скрыть. Она умела подчинять людей. Они чувствовали силу и сами, добровольно, прогибались.

Конечно, ее, как и его самого, люди не любили. Люди любят тех, кто слабее, кого можно пожалеть, дать совет, помочь, Кто дает возможность почувствовать превосходство над собой. Зато ей побоятся сделать подлость, наступить на мозоль. Ее будут просить о помощи и не любить. Он так прожил последние лет двадцать. Последние.

Опять приступ глубокой боли. Наверное, женщина при схватках испытывает такие же боли. Только она знает, за что. За какое удовольствие в прошлом и ради какого удовольствия в будущем. А он за что?

Приятель его отца, уехавший в Америку в начале 80-х, позвонил спустя лет пять и рассказал, что болен — рак. Звонил попрощаться. Отец, пересказывая прощальный разговор, не мог понять, зачем американские врачи раскрыли диагноз. К тому же Яша сказал, что у него на тумбочке лежит „голубая таблетка“ и он может ее принять, если станет невтерпеж.

Тогда он ответил отцу, что не так уж это и бесчеловечно, сказать пациенту, что тот безнадежно болен.

Сегодня он точно знал, что американцы с их предельным рационализмом правы. Они, по крайней мере, не вынуждают родственников и врачей врать больному. А у того есть возможность спокойно завершить земные дела. Глупое выражение. Как будто есть дела не земные.

Он свои дела закончить успел. Хотя нет. Он не мог сказать ни дочери, ни жене то, что хотел бы сказать. Но это можно было говорить только умирая, а он обязан им подыгрывать и делать вид, что верит в выздоровление.