Страница 17 из 22
Одноногий пригласил нас к себе в избу.
В избе было голо и пусто. В углу стояла незастеленная кровать, жесткая и непомерно широкая, как плот на реке. Грубый дубовый стол был без скатерти. На нем одиноко чернела глубокая глиняная миска с двумя картофелинами в мундире. Рядом валялись какие-то кости, не то селедки, не то сушеной рыбы. Я вспомнил, как на том же столе лежала костлявая, завернутая в саван бабушка, как тихо и заученно молились десять стариков, не считая меня и деда, и как после заупокойной молитвы приказчик Гедалье желчно сказал:
— Все мы на этот стол ляжем.
Я глядел на стол, на глиняную миску, но видел совсем, другое. Я видел на столе и себя, и деда, и самого могильщика, и мне хотелось бежать отсюда на чистый весенний воздух, к реке, вздувшейся, как живот беременной Суламифь, дочери нашего местечкового лавочника.
— Чем же вас угостить? — Иосиф открыл шкаф и оглядел его содержимое. — Может, выпьем по маленькой?
— Выпьем, — сказал дед.
Иосиф поставил на стол бутылку.
— Я хочу быть пьяным, — сказал дед.
Ну и ну! Ничего подобного я от него не слышал. Дед презирал пьяниц, считал их последними людьми.
— Ты будешь пьяным, — пообещал Иосиф и налил старику стакан.
Дед выпил и сразу же захмелел.
— Я хочу быть голубем, — сказал он нетвердо.
— Ты и так голубь, — сказал могильщик.
— Нет, нет, — замахал руками дед. — Ты меня не понял… Я хочу жить на крыше синагоги и летать над местечком…
Иосиф сочувственно пожевал губами, уставился на деда, на его беззубый, обожженный непривычно крепким напитком, рот, на поникшие плечи, с остервенением осушил стакан и спокойно сказал:
— Даниила я беру к себе.
— Я не собираюсь жить на кладбище, — сказал я и поежился.
— Всю жизнь человек живет на кладбище, малыш, — сказал одноногий. — Разве мир — не огромное кладбище? Разве дома — не надгробия?
— Не отдам Даниила, — воспротивился дед.
— В богадельню он с тобой не поедет, — гнул свое Иосиф.
— Я и сам туда не поеду, — процедил дед. — Никто меня не заставит. А Даниила я завтра же отведу к Пакельчику.
— Дерьмо твой Пакельчик, — выругался одноногий и обратился ко мне. — Я слышал, ты с самим богом соперничаешь, людей и зверей из глины лепишь?
Откуда он все знает? — поразился я.
— У меня тут глины столько, сколько у нашего племени бед. На твой век хватит. Лепи себе на здоровье. А еще я тебя, малыш, научу высекать на камне старинные письмена, — уговаривал меня одноногий.
— Твои письмена — дерьмо, и глина, и камни, — пьяный дед едва ворочал языком. — Не отдам я тебе Даниила. Ни за какие сокрови…
Старик не договорил, уронил голову на стол, где стояла глиняная миска с двумя картофелинами в мундире. Гладкая и тусклая, дедова голова сама походила на прилежно очищенную картофелину со вздрагивающими голубоватыми прожилками.
Через неделю деда увезли. Старик, не желавший и слышать о богадельне, вдруг согласился. По правде говоря, я не сразу раскусил его хитрость.
Когда председатель общины, владелец бензоколонки Эфраим Клингман, принес ему билет на поезд и объяснил, как туда добраться, дед сказал:
— Одну секундочку, реб Эфраим. Я только кое-что прихвачу с собой.
— Ради бога, не беспокойтесь. Вы будете там всем обеспечены, — заверил владелец бензоколонки и погладил свою дремучую бороду.
— Сейчас, сейчас.
Дед прошел в свою комнату и вернулся с лупой.
— Лупа? — удивился Эфраим Клингман. — Зачем вам в богадельне лупа?
— Хороший часовщик, реб Эфраим, лупу с собой даже в могилу берет, чтобы не каждый паршивый червяк его кости глодал.
— Как вы можете, — поморщился владелец бензоколонки.
— Часовщик берет лупу, портной иголку, сапожник шило, а вы?
— Что я? — надулся Эфраим Клингман.
— Вы что возьмете? Запах бензина?
На станции дед сказал провожавшему его могильщику:
— Посмотри за Даниилом. Я скоро вернусь.
Когда поезд отошел от станции, Иосиф подошел ко мне и пробасил:
— Судьбу не перехитришь.
— Что?
— Ты знаешь, малыш, почему твой дед поехал?
— Не знаю.
— Богадельня там же, где и тюрьма. В том же городе. Старик решил повидать Саула.
Я стоял, ошарашенный, и едва сдерживал слезы. Бедный дед! Он, видно, забыл, что отец бежал из тюрьмы, был пойман и сослан в другой город, где-то на севере Литвы. А может, бабушка не успела ему перед смертью сказать об этом.
Вдаль убегали умытые первым весенним дождем рельсы, такие бессмысленные без поезда, без гудка паровоза и чумазого лица машиниста.
— Он сбежит из богадельни, — сказал я, глядя на рельсы и мигая, чтобы не заплакать.
— Не те ноги, — буркнул могильщик. — Ну как, малыш, пойдешь ко мне в ученики?
— Нет.
Теперь рельсы были похожи на двух пустившихся наперегонки змей.
— Настоящий мужчина не должен спешить с ответом. Подумай.
— Нет.
— Еще раз подумай. Или, может, ты соскучился по приютским харчам?
Я бросился бежать со станции и опомнился только, когда влетел во двор Пранаса.
— А Пранукас на фабрике, — пропела тетка Тересе.
— На фабрике?
— С сегодняшнего дня он на жалованье. А ты, небось, голоден?
— Нет.
— Приходи вечером. Тогда и попрощаетесь.
— А я не прощаться.
— Разве ты остаешься в местечке? Я слышала, будто тебя забирают в приют, — снова пропела тетка Тересе.
— Никуда меня не забирают, — сказал я и уныло поплелся на мебельную фабрику.
Во дворе фабрики всегда пахло стружкой, столярным клеем и тайной. Я иногда лазил туда через забор за щепками для растопки. Перелезу, бывало, упаду на стружки и слушаю, как поют пилы, как снуют стамески и гудят оконные стекла. Я забывал про бабушку, про нашу облезшую печь и затаив дыхание глядел, как широкоплечие, молчаливые парни грузят на машины или на возы полированные стулья, шкафы и даже кровати. Никогда в жизни я не сидел на таком стуле, не спал в такой кровати. Я зажмуривался и мысленно растягивался на мягком матраце, накрывался пуховым шелковым одеялом или откидывался на блестящую спинку стула и давал разные сердитые распоряжения. Но больше всего мне на фабрике нравились сами столяры. Они не были похожи ни на деда, ни на могильщика, ни на господина Дамского. Молодые и сильные, столяры порой целыми сутками бездельничали, а дед ворчал на бабушку, когда та посылала меня за щепками:
— На фабрике полиция.
— Ну и что? — как ни в чем не бывало отвечала бабушка. — Даниил же не бастует.
— Бастуй, Даниил, бастуй, — кричал дед, но я не понимал, чего он от меня хочет.
Что такое забастовка, мы с Пранасом узнали от дяди Стасиса… Почему ни разу не бастовал дед, могильщик, господин Дамский?.. Неужто они всем довольны в жизни?.. Конечно же, нет. Бабушка терзала деда каждый божий день, тянула из него, как он сам говаривал, последние соки, но ему и в голову не приходило бастовать. Куда там! Я же довольно часто устраивал забастовки и, надо сказать, успешно. Раньше я должен был с бабушкой ходить в молельню три раза на дню, а добился того, чтобы посещать синагогу только по праздникам, а после бабушкиной смерти даже в праздники перестал туда наведываться.
Тетка Тересе совсем расстроила меня. И до нее дошел слух про мою отправку в приют. Ничего удивительного, — местечко наше маленькое, и слух облетает его за полчаса, как бабочка-однодневка.
Я послонялся по двору мебельной фабрики в надежде встретить Пранаса, но его нигде не было.
Домой возвращаться мне не хотелось. После отъезда деда все в нем вдруг осиротело. Даже кошка почувствовала себя покинутой и никому не нужной. Она сидела на пороге и по-старушечьи чего-то ждала, изредка выгибая спину и мяукая на прохожих, спешивших к своим порогам и кошкам. Было время, когда я думал, что нашей кошке, кроме мышей и бабушкиной ласки, ничего не нужно, но сперва дом оставили мыши, а потом ушла и бабушка, но кошке, одинокой и беременной, некуда было деться. Из жалости я даже вылепил десяток глиняных мышей, рассовал их под стол, под топчан и под давно остывшую печку, но она недолго ими потешалась.