Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 22

У церкви бабушка присела на скамейку отдохнуть. Она поставила сундучок на землю — первый раз за два дня, до этого она всегда держала его на коленях — и почему-то стала щупать свою плоскую грудь.

— Что-то болит, холера, — сказала она тихо.

За оградой, на паперти, старухи, похожие на бабушку, продавали картинки и свечи, желтые и тонкие, как ножки водяных лилий. Я прислонился к ограде и издали принялся рассматривать поблескивавшие на солнце картинки. На них был нарисован полуголый человек в исподнем белье, приколоченный к дереву. Голова его была откинута назад, а из ран сочилась багровая, как малярная краска, кровь.

— Бабушка, кто он такой? — спросил я, когда она прогнала меня от ограды.

— Кто?

— Тот, кого они продают, — я показал на старух, мирно сидевших на паперти.

— Христос.

— А почему его приколотили к дереву?

— Ты спрашиваешь меня так, будто я стояла рядом и подавала гвозди, — проворчала бабушка и снова пощупала свою плоскую грудь. Наверно, проверяла: там ли бритва?

— Пранас говорит, будто мы его приколотили…

— Мы?

— А разве человека можно прибить к дереву гвоздями?

— С человеком все можно… Как с подошвой. Его и приколотить можно, и отодрать, и снова приколотить. А тебе, Даниил, все знать надо, — упрекнула она. — Чем меньше знаешь, тем лучше.

— Кому лучше?

— Всем. Ну зачем тебе, например, знать о том, кто его приколотил? Разве ты его с креста снимешь?

— Нет.

— Вот видишь. Разве накажешь тех, кто распял его?

— Они же давно умерли.

— Вот видишь. Разве кому-нибудь докажешь, что его прибили не мы. Что-то мне не верится, чтобы мы на такое дело силы тратили…

— Не докажу.

— Вот видишь, — сказала бабушка негромко. — Зачем же тебе знать?

Я давно не видел ее такой печальной и усталой.

— Выходит, кто больше знает, тот больше и мучается.

— Но ты же, бабушка, сама говорила: человек приходит в мир для страданий?

— Помни лучше о господине Дамском… о его двоюродном брате… о своем мизинце… А про человека на кресте забудь.

Бабушка замолкла, глянула куда-то в сторону паперти, зажмурилась от солнца и сказала:

— От жары, видно…

— Что?

— Болит.

— Может, ты бритвой порезалась?

— Нет. Там… внутри… другая бритва… О господи! — воскликнула она вдруг и побледнела.

— Тебе плохо?

— Как же я забыла? Господи! Столько протопали зря.

— Ничего ты не забыла, — сказал я. — Сундучок с тобой, бритва с тобой.

— Из-за нее нас и не пустят!

— Мы же ее не украли. Нам же ее для господина Дамского…

— А если нас обыщут? Если найдут? В тюрьму с бритвой!..

Тут и я призадумался. На самом деле, бритва из Америки могла все испортить. А вдруг мы с бабушкой решили зарезать часового? Или начальника?

— Придется топать назад к Элиазару. Как же я не подумала, дура такая!..

— Я постою с ней во дворе, пока ты будешь с отцом разговаривать, потом ты постоишь с ней.

— Нет. Надо возвращаться. Понеси-ка, Даниил, сундучок, что-то у меня сердце шалит. Город — это все-таки город.

Элиазар встретил нас так же радостно, как в день приезда. Он поднялся из-за стола, отложил в сторону какую-то шляпку, воткнул иголку в лацкан пиджака и просопел:

— Ну как? Были? Попали?

— Почти, — буркнула бабушка. — В последний момент бритва помешала.

— У вас нашли бритву? — оживился шапочник.

— Ничего не нашли. Послушай, Элиазар, можно ее спрятать у тебя до завтра?

— Ради бога, — сказал бабушкин племянник.

Сумерки упали на Мельничную улицу, как с воза сползает сено: тихо и нетяжко. Духоту сменила прохлада, остывали жестяные и черепичные крыши, окна, булыжник мостовой и лица, потные и озабоченные чем-то более изнуряющим, чем жара.

— Где у вас поблизости аптека? — спросила у племянника бабушка.





— Сразу же за углом.

— Ты себя плохо чувствуешь, бабушка?

— Я никогда, Даниил, себя не чувствую хорошо.

— Если надо, я пошлю Мириам, — предложил шапочник.

— Наш местечковый полицейский просил привезти для внучки уколы. Вот рецепт, — старуха протянула Элиазару бумажку. — Вот деньги. А вот мои деньги. Возьми что-нибудь недорогое для сердца…

— Недорогое? — опешил Элиазар.

— На мое сердце нечего больше тратиться… Если бы не перина для Суламифь…

— Грешно так говорить, — сказал Элиазар и выскользнул за дверь.

Я изнывал от жары и скуки. Мне было скучно от бабушкиного сердца, от Элиазаровой доброты, от сумерек, упавших на Мельничную улицу, от этих шляпок, насаженных на колодки, от этой тишины, в которой даже мыши не скреблись, даже часы на стене не тикали.

— Гусь протухнет, — озабоченно сказала бабушка и прилегла на топчан, поставив в изголовье сундучок.

— Чтобы не протух, его надо съесть, — подсказал я.

— Если в тюрьму не попадем, — съедим, — согласилась бабушка.

Для нее все было одинаково важно: и гусь, и мой отец, и уколы для Порядка, и упражнения для мизинца, и приколоченный к кресту Христос, и ее сердце.

А я думал о Пранасе. Неужели он увиделся с дядей Стасисом? Я вдруг представил себе, как они с отцом сидят в камере, и Пранас рассказывает, как ехал в поезде, как заступились за него монахини, какие добрые люди моя бабушка, ее племянник Элиазар и я.

Когда отворилась дверь и Пранас вошел в комнату, я нисколько не удивился.

— Где это ты целый день шлялся? — засыпал, спросила бабушка.

— Я был в тюрьме.

Бабушка равнодушно захрапела, и ее храп напоминал звук заржавевшей пилы со сломанными зубьями.

— Тебя впустили?

— Ага.

— Не обыскивали?

— Ага.

— Врешь, — сказал я и заглянул ему в лицо, но он успел отвести взгляд. — Ты его не видел… Ты нигде не был.

Бабушка проснулась и сказала:

— Все в городе извелись… Все намаялись…

В темноте она всегда добрела. Только при свете была сердитой. Боже правый, если бы все время жить в темноте, в которой можно не стыдиться ни своих слез, ни своей доброты!

— Завтра все поедем домой. Поможешь матери родить, — сказала старуха Пранасу, но он ее не очень понял.

Мы забрались на чердак, накрылись полушубком и, не проронив больше ни одного слова, заснули. Только сны и летучие мыши носились над нами.

Под утро мы услышали громкий стук в ставню.

Я выбрался из-под полушубка, дополз в потемках до чердачного оконца, глянул в него и обмер. Спросонья мне показалось, что внизу стоит Порядок, но когда я получше вгляделся, то понял, что ошибся. В самом деле, откуда взяться нашему полицейскому на Мельничной улице?

— Полиция! — прошептал я. — Там внизу… полиция… Вставай, Пранас.

— Да что, я полицию не видел? — сказал Пранас и напялил на голову одеяло.

Зачем же к Элиазару пришли полицейские?

— Откройте! Откройте! — барабанил кулаком по ставне полицейский.

Во двор вышел Элиазар в шлепанцах на босу ногу. То ли от утренней прохлады, то ли от страха его знобило, и он кутался в наспех накинутую на худые плечи бабью шаль.

— У тебя прячется такой Семашка?

— Нет, — пролепетал Элиазар. — Я никакого Семашку не знаю.

— Не отпирайся. Нам все известно.

— У меня гостит моя тетя с внуком. Но их фамилия Клейнас.

— Не прикидывайся дураком. У тебя мальчишка скрывается.

— Так вы мальчишку ищете? — воспрянул духом Элиазар. — Есть мальчишка. Живой и здоровый.

— Где он?

— На чердаке. Спит.

Я прислушался. Слышно было, как по лестнице на чердак медленно поднимаются полицейский, Элиазар и бабушка. Ее я узнал по кашлю. Уж очень странно старуха кашляет, как будто курица кудахчет. Ну чего она поперлась наверх? А еще на сердце жалуется! Ничего у нее не болит.

— Ты что-нибудь натворил? — спросил я у Пранаса, вылезшего из-под рваного полушубка.

— Часового убил, — ответил Пранас.

Полицейский налег плечом на дверь, и на чердак ввалились Элиазар и бабушка.

— Пранас Семашка! — объявил полицейский. — Следуй за мной!