Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 22

— Вы к доктору? — спросила Мириам у бабушки.

— К сыну, — сказала старуха.

— В тюрьму, — добавил я.

— Я и не знал, что мой двоюродный братец в тюрьме, — восхищенно сказал Элиазар и помог бабушке раздеться. Она сняла свой плисовый салоп, купленный в незапамятные времена, когда она еще была девушкой.

— Он никого не убил, — успокоила бабушка своего племянника. То ли от жары, то ли от волнения на щеках у нее заиграл румянец, и старуха показалась мне даже красивой.

— У каждого из нас своя тюрьма, — произнес Элиазар. — Он помолчал, поскреб в затылке и добавил: — Вы, наверно, проголодались?

К ужину Мириам сварила рыбу. Мы с Пранасом пожевали немного, встали из-за стола и шмыгнули на улицу.

— А деньги когда? — в упор спросил Пранас.

— Какие деньги?

— За щуку… за лещей… — сказал он и убежал.

К вечеру Пранас все-таки пришел. Мы лежали рядом на дерюге под летучими мышами. Мыши перелетали с балки на балку, шурша крыльями.

На чердаке было темно, как в преисподней. Едва светилось затянутое паутиной оконце, за которым виднелся лоскут летнего неба, усеянный крупными, как яблоки, звездами.

— Мамка, наверно, с ума сходит, — сказал Пранас.

— Догадается, — утешил я его.

— Винцас ей скажет. Винцас видел меня на станции.

Я замолк и уставился в оконце, отыскивая на лоскутке неба свою звезду. Но ее там не было.

— Домой я все равно не вернусь, — пригрозил кому-то в темноте Пранас. — Наймусь куда-нибудь на работу. Отец в двенадцать лет с фабрики первую получку принес.

— И ты будешь столяром? — почему-то мне не спалось.

— Не, — Пранас зевнул. — Я буду полицейским.

— Ого! — удивился я. — Для полицейского у тебя роста не хватает.

— А я подрасту.

— А зачем тебе быть полицейским?

— Меня тогда никто не арестует. А я смогу! Приеду в местечко и уведу, например, тебя.

— За что?

— Придумаю. Полицейскому хорошо. Его все уважают и боятся.

— А меня возьмут?

— Нет, конечно. Ты в полицейские не годишься.

— Почему?

— Сам знаешь.

— Некрещеный?

— Ага.

— А зачем полицейскому быть крещеным? Он должен быть злой.

— Полицейский должен быть злой и крещеный, — заявил Пранас.

— Давай спать, — предложил я.

— Давай.

Летучие мыши, и те притихли.

Я повернулся на бок, уткнулся в дерюгу и заснул.

Мне снилось, будто я стал полицейским. Хожу по местечку в мундире с погонами, с блестящими пуговицами и всех арестовываю. Прихожу к бабушке и надеваю ей на руки наручники.

— За что, Даниил? — спрашивает старуха.

— За гусей. За деда.

Вслед за старухой забираю парикмахера Дамского, потом господина аптекаря, лавочника, его дочь Суламифь и ее урода-жениха. Обыскиваю каждого и сажаю на хлеб и на воду…

Ночью прошёл дождь — летний, щедрый, суматошный. По Мельничной улице текли теплые и шумливые, цвета горохового супа, ручьи, а редкие деревья, умытые, как в праздник, с отяжелевшими от капель листьями возносили свои верхушки к небу, благодаря его за долгожданную щедрость.





Воздух был свеж, и эта свежесть передавалась всему: и мыслям, и крышам, и хлебу.

Мы наспех позавтракали чем бог послал, съели остаток рыбы (Элиазар сдержал слово и отсчитал Пранасу два лита). О гусе бабушка даже не заикнулась. Гусь предназначался моему отцу, а наши желудки, не измученные тюремными харчами, ее не волновали. Да и я сам не притронулся бы к гусю, если бы она даже предложила: отец мне был не менее дорог, чем ей.

После завтрака Элиазар сказал:

— Мне самому сходить к стряпчему или вместе пойдем?

— Вместе пойдем. Если уж платить деньги, то хоть знать, кому платишь.

Самое удивительное в бабушке был не злой язык, не глаза, которые замечали каждый пустяк — другой бы его и взглядом не удостоил, — не руки, надававшие мне уйму затрещин и ощипавшие такую же, если не большую, уйму гусей. А ноги! Только они, казалось, у нее не старели. С раннего утра до позднего вечера, когда язык отдыхал, когда глаза слипались от усталости, а руки покоились, как у мертвеца на тощем животе, ноги куда-то ее носили, торопили, гнали. Одно еще счастье, что бабушка родилась женщиной. Что было бы, если бы она потеряла на войне с германским царем ногу? Птице мало одного крыла, птица с одним крылом — не птица.

— По пути я за бритвой зайду и в аптеку, — возвестила бабушка.

Мы довольно долго шли по городу, пока не добрались до ратуши.

За ратушей Элиазар отыскал деревянный дом, втиснувшийся между двумя каменными зданиями, поднялся по тряской лестнице наверх и негромко постучал в дверь.

Мы с бабушкой стояли внизу и ждали.

Никто шапочнику не открывал.

Элиазар постучал еще громче. Из соседней квартиры высунулся заспанный мужчина с всклокоченными, как куст можжевельника, волосами. Он оглядел Элиазара и рявкнул:

— Ты чего, пархатый, стучишь? Чего людям спать не даешь?

— Я к господину стряпчему, — несмело произнес бабушкин племянник. — Насчет прошения начальнику тюрьмы.

Заспанный мужчина показал Элиазару кулак, и шапочник отпрянул от двери.

— Я приду в другой раз, — миролюбиво сказал Элиазар.

— Ты только посмей, ублюдок.

Он шагнул к бабушкиному племяннику, но не удержался на ногах и покатился по лестнице вниз. Падение его совсем взбесило.

Я увидел, как мужчина с всклокоченными волосами поднялся, замотал головой и вытащил вдруг из-за пояса нож.

— На помощь! — закричал Элиазар.

— Боже мой, боже мой, — запричитала бабушка. — Элиазар!

Она вдруг бросилась к каменному зданию и неистово застучала в окна.

— Помогите! Заберите у него нож, — взмолилась бабушка, когда из каменного здания вышел какой-то жилец. — Не то он его продырявит!

— Не продырявит, — успокоил ее тот и позвал: — Мариёнас!

Мариёнас поднялся на две ступеньки по лестнице и привалился к стене. Он ждал, когда бабушкин племянник спустится вниз, и с какой-то тупой игривостью манил его ножом к себе. Элиазар, обезумев, глядел на длинный нож с тусклой рукояткой и, кажется, дрожал.

— Даниил! — всполошилась бабушка. — Пойди посмотри, нет ли поблизости полицейского.

— Не бойтесь. Он никого не тронет. Я его знаю, — сказал наш спаситель и вдруг громко крикнул: — Мариёнас! Хочешь опохмелиться? У меня есть бутылка водки…

— Убью! — не унимался Мариёнас.

— Сперва опохмелись, а потом уж убивай, — посоветовал наш спаситель.

— Правильно, — пропел вдруг пьяница. — Правильно. Ты, Феликсас, дело говоришь. Эй, ты, пархатый, подожди, пока бутылку разопью, а потом… — Мариёнас провел ножом по шее и грузно зашагал к Феликсасу.

Феликсас подхватил пьяного под руку и потащил к себе.

— Спускайся, Элиазар, — сказала бабушка. — Он ушел.

Но шапочник не двигался. Казалось, он прирос от ужаса к лестнице.

Внизу Элиазар заплакал. Он тер рукавом глаза, не стыдясь своих слез, а они текли безудержно, и мне было больно и стыдно на него смотреть.

— Элиазар!.. При ребенке! — возмутилась бабушка. — Господь бог гневается, когда мужчина плачет. Не смотри на него, Даниил!

Бабушка зря ругала своего племянника. Она, если и видела нож в чужой руке, то только у нашего местечкового резника Самуила, но он же не собирался ее зарезать.

И вдруг я вспомнил Пранаса, и мне стало совсем грустно. Больше мы с ним никогда не встретимся, подумал я, ни в местечке, ни в тюрьме, ни в каком-нибудь другом месте. Пранас, конечно же, останется в городе, устроится на работу, может, даже со временем станет полицейским. По-моему, полицейским не так уж трудно стать. Надо только научиться строгости. Моя бабушка вполне могла бы быть полицейским.

Меня вдруг охватило стыдное желание. Мне захотелось, чтобы Пранаса одного без нас не пустили к отцу. Тогда он вернется. Тогда придет на Мельничную улицу и скажет:

— Ты прав, Даниил! Туда без взрослых не пускают. Придется пойти с вами.

И мы снова заночуем на чердаке, прижавшись друг к другу, как прошлой ночью, и над нами будут летать мыши, и звезды будут заглядывать в затянутое паутиной окно, и сны приснятся такие, где все тюрьмы открывают ворота и все узники встречают своих сыновей.