Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 108 из 134

Тогда я убедился, что нельзя выжимать из людей все до последнего, добавляя и добавляя норму. Как бы ни казалось тебе неправильным твое решение, но, если ты дал людям слово, держи его. Это был тяжелый для меня урок.

Я дал норму и сказал:

— Сделаете, отпущу.

И — о ужас! — они до одиннадцати часов все кончили. А я им, казалось, дал сделать невероятно много.

Я утроил норму и опять сказал, испугавшись, что требую так много:

— Сделайте и идите домой. Они сделали за полтора часа.

Мне показалось, что тут какой-то обман, и, поскольку ситуация экстремальная, я должен добавить им работы.

Они провозились до ночи — и ничего не сделали.

На этом горела советская власть в колхозах. Такие же «умники», как я, давали задания все больше и больше, и народ начинал сопротивляться. И я понял: сделали за полтора часа весь урок, а впереди еще, кажется, день — все равно отпусти, раз сказал, что отпустишь. Такое доверие дает выгоду и тому, кто руководит, и тому, кто делает.

Через неделю после начала работ прибыл опять в бригаду Позняков. И у меня состоялся разговор с комбригом.

— Ты знаешь, Николай, — сказал Дубровский, — как необходим нам аэродром. Но размер должен быть тысяча на тысячу. Такое условие ставит Рыжиков (первый секретарь Витебского обкома партии). А подтверждать готовность к приему должен Позняков.

Я понимал тревогу Дубровского, но сказал твердо:

— Федор Фомич, сделать такую площадку здесь нельзя. Углом она все равно упрется в болото. А выровнять невозможно, будет только видимость. Но вот диагональ я делаю пригодной для посадки, она получается в тысячу метров и даже больше. Когда приедет Позняков, я поставлю людей на все углы и при нем мы обмерим площадку. Но делаю я и буду делать — диагональ.

Дубровский задумался. Мы затевали опасную игру с Позняковым, но и выхода другого не было.

— Ладно, Николай, делай, — решил Федор Фомич. — Боеприпасы нам — что жизнь. Да и раненых скопилось много. Опять у тебя с Позняковым острые углы. — И, повеселев, повторил: — Делай, Николай.

На следующее утро прискакал от Дубровского конник:



— Комбриг велел передать: «Готовься к встрече». Едет с Позняковым смотреть, как идет работа.

Быстро рассредоточил людей по квадрату аэродрома. Подъехали в бричке Дубровский и Позняков. Лихо тянули два партизана веревку, отмеряя по двадцать пять метров и забивая колья, возили землю крестьяне, и со стороны невозможно было определить, где идет настоящая работа, а где показуха, но под ложечкой холодило, если догадается Позняков о моей затее — не даст радиограмму в штаб и не пришлют самолетов; а меня «за вредительство»… Но Дубровский держался спокойно, хлопцы, отмерив тысячу метров, перешли на другую сторону, Позняков внимательно смотрел, как мостят фашины, как засыпают болото… Истину знали только трое: Дубровский, Бородавкин и я.

Еще не кончили осматривать, в воздухе послышался гул немецких самолетов. Наскоро, простившись, дал в воздух два выстрела из пистолета — сигнал, чтобы все уходили с площадки. По полю бежало много женщин в белых платках и цветных кофточках, на люди работать каждая старалась одеться получше, как на храмовый праздник. Все скрывались в лесу, я поскакал следом.

Самолет сбросил несколько зажигалок на деревню и улетел. Через несколько минут опять дал сигнал, и люди начали возвращаться на свои места.

Строительство аэродрома выматывало до предела, меня качало в седле от усталости и недосыпания, невыносимо хотелось свалиться с лошади и заснуть, но приходил вечер, и Бородавкин забирал меня на площадку с кострами — нужно было ждать самолет с оружием. Он не мог взять любого, чтобы не раскрывать места сброса и сигналов, поэтому брал меня, свою жену и жену Дубровского. Вчетвером мы зажигали небольшие костры, раскладывали возле них снопы соломы, чтобы вбросить, когда загудит самолет, и ложились на копы сена — это и был мой отдых, который, к сожалению, очень недолго длился, часа три-четыре. К часу надежды на самолет таяли, и Бородавкин шел в штаб, женщины возвращались в Старинку, а я брал коня и ехал на свой аэродром, так как стояли белые ночи и уже начинало светать.

В одну из этих ночей и произошел важный для меня разговор с Бородавкиным.

— Не пойму тебя, Николай, — сказал Семен, — все-то ты лезешь в опасные места, не бережешь себя. Я вот все хочу тебе сказать, все же веди ты себя тише, осторожнее, не подставляйся. Посмотри на Н., вот он все же ведет себя по-другому, не лезет, куда не надо, сидит себе и работает. А ты все с инициативой, да туда, где голову потерять можно. Зачем ты сам суешься, испытываешь судьбу?

Мне странен был его вопрос, и я не нашелся что ответить.

Одно только поразило меня в словах Бородавкина, поразило настолько, что я даже как бы не поверил тому, что я услышал. Такое услышать от начальника штаба! И в жизни он был и прокурором, и секретарем райкома партии. Я даже не поверил и не отнесся к этому как к высшему проявлению участия, доброты и какого-то большого доверия — так мог сказать только отец, брат. Когда произошел этот у нас с ним контакт? То ли во время всех этих рейдов на операции, на железную дорогу, то ли еще раньше, в лагере… Но я чувствовал его дружбу и веру в меня. А к этому его высказыванию в своей жизни я отношусь как к награде, признанию, как к словам Дубровского: «Береги себя». Значит, вера была абсолютной, что я выполню все, что только возможно. Если уж говорить, то это минуты моего высшего счастья, моего признания. В жизни не так много таких минут у человека.

…И все-таки больше всех я благодарен Дубровскому. Он чувствовал ко мне какую-то слабину женскую, он любил меня, и это чувствовалось. В его доверии и его заботе. Но и я его любил.

Все время в партизанах я ждал, что на мою долю выпадет совершить подвиг. А приходилось делать работу. Хотя она каждую минуту могла обернуться смертью или подвигом. Это была работа войны, начиная от картин и кончая нашими ночными рейдами-разведками или строительством дороги. Для меня было ясно: надо делать все, что я в силах, и все, что я умею. И свое искусство отдать на борьбу, сделать его боевым, и всякую работу, какая только необходима для борьбы, исполнить.

В период блокады я как бы перестал ощущать себя и свои желания — хочу, не хочу… Я был подчинен словам «надо» и «должен». Это вошло в меня и стало реакцией на всякую ситуацию. Вот почему и строительство аэродрома я с такой страстью вел — от этого зависел исход борьбы в окружении. Когда строительство было закончено, наш аэродром принимал самолеты с боеприпасами не только для нашей, но и для других бригад, сотни раненых и детей удалось переправить на Большую землю, были ночи, когда производилось до сорока самолето-вылетов. Значит, работа моя была добротной, надежной, и я горжусь этим до сих пор.

Мне казалось, что в борьбе я должен быть как бы на подхвате, делать все, что нужно в данную минуту. А нужно было многое. Вот мы перегоняем стадо. С одной стороны, риск, а с другой — это была тяжелая работа, потому что мне, непривычному человеку, было очень трудно иметь дело с коровами, и нужно было сдаивать молоко, чтобы они не ревели и не обнаружили нас и себя в окружении полицаев.

Пожалуй, только Дубровский понимал это, понимал, что я художник и городской житель, и как тяжело, например, оставшись безоружным со стадом, найти в себе решительность и смекалку прогнать его по дорогам между немецкими гарнизонами. Я ни разу не сказал «не могу» или «не хочу». Может быть, поэтому Дубровский так относился ко мне, что я чувствовал его любовь и уважение. Я думаю, редко можно услышать, чтобы комбриг, отправляя на задание, говорил бойцу: «Главное, береги себя и зазря не лезь. Важно, чтобы живой вернулся, остальное приложится». Чтобы в те суровые дни сорок второго, когда я уходил на задание, говорить мне, обнимая: «Главное, возвращайся», — чтобы сказать так, нужно было очень верить, что человек все сделает и ему не надо говорить о долге. А это я слышал от него, и не раз. Это не каждому скажет командир, и не каждый командир, а лишь такой, у кого большое сердце и доверие.