Страница 1 из 134
Часть первая. От ополчения до партизан. Июнь 1941 — август 1942
Глава первая. Июнь — сентябрь 1941
Трижды ненавижу тех, кто, навязывая войну, заставляет меня убивать
О грусти. — 22 июня. — Солдаты. — На марше. — Мотоциклисты. — Под Ельней. — Медсестра Тоня. — Строим операционную
Тоска или грусть почему-то нападают в светлые, тихие солнечные дни; все озарено солнцем, легкие тени скользят по земле от далеких светлых облаков; слышны где-то голоса людей, появляясь и исчезая; в комнате в окно бьются мухи, жужжа и ударяясь о стекло, хотя рядом отворена створка. В открытое окно падает луч солнца, и вся комната наполнена отраженным светом весеннего дня; казалось бы, полный покой должен окутать душу, а в ней рождаются воспоминания и стремление куда-то, тянущие в прошлое, встают картины детства и первая любовь, мои товарищи… — но во всем нет завершения, от этого делается грустно. Картины выплывают, все озаренные таким же солнцем, и хочется вернуться туда, еще раз пережить те минуты, встречи, как жаль, что я не ценил прошлого и не мог выпить, все впитывая в себя, все ощущения чудесного, неповторимого детства. То я вижу берег Ворсклы с водяными мельницами и в тени фигурку загорелой девочки, мне хочется много-много сказать о своей любви, но стеснение сковало меня, и я только смотрю и говорю ей о совсем неинтересном, постороннем. Почему я не сказал ей, не получил ответа? — от этого делается грустно на душе… Я люблю вспоминать встречу с Галочкой, но опять грусть наполняет меня, мне хотелось бы остановить время и видеть ее в белом платье на ветру, с упругим и прохладным телом после купания, ветер треплет ей волосы, закрывая лицо… Или вот она сидит, закинув руки за голову, и на коленях у нее цветы, такой я ее нарисовал по фотографии в плену, когда ко мне вернулось зрение и мне хотелось хоть чем-то закрепить, остановить видение, испытать грусть о пронесшемся… Как хочется повторить, остановить те минуты, но в мире, как видно, ничего ни остановить, ни повторить невозможно.
Тихо, только крик петуха и говор людей откуда-то издалека доносятся, все окутано ленивым светом солнца, и все бегут тени облаков, и нельзя ни остановить их, ни уйти с ними куда-то, где, кажется, кипит веселье и много хороших желанных людей, и уйдет тогда грусть, но где это?.. Я брожу по комнатам дома, вот здесь стояла Галя и я ее фотографировал — как бы кусочек оторвавшейся прошедшей жизни, и этого нет, и не повторится, и от этого становится все опустошенным; все, где мы были вместе и вместе впитывали впечатления, делается неполным, и чувствуешь время ушедшее и разделяющее с прошлым…
Страницы первых дней войны. Серо-синие тяжелые облака с красной полосой горизонта, мы торопимся из кинотеатра домой к сыну, и тут начинается первая тревога. Совет Гали найти свое место в жизни, и мы всюду добиваемся, чтобы попасть на фронт. И вот наконец мы записаны и острижены…
Странно устроен человек, мне всегда больше всего было жаль несвершившегося, неудовлетворенного. Мы стояли в школе перед отправкой на фронт и почувствовали, как сразу была за нами закрыта дверь на свободу, и хотелось мучительно вырваться, побыть хотя бы минуту по ту сторону двери. В этот день, солнечный и жаркий, нас построили во дворе, а потом выпустили на улицу к нашим женам, которые стояли у железной ограды, впившись в наш строй глазами. Я протиснулся к своей жене, обнял ее, и мы здесь же, в толпе, целовались, как и другие, никого не стесняясь, я обнимал ее, мы старались как бы оставить, впитать в себя память о каждом прикосновении. Мы вышли из толпы и стояли под деревом, уже вечерело, вот-вот должна раздаться команда вернуться, я целовал жену, и ее и мое тело испытывали жгучее желание друг друга, никого не было, и, стоя в тени деревьев, она решилась, но у меня пронеслась мысль: а вдруг кто-то увидит? — и я не взял то, что могут отдать люди как самое лучшее чувство на земле, если оно рождено любовью.
Вот об этом, пройдя всю войну, — и чем страшнее и беспощаднее ко мне была судьба, тем больше, — всегда жалел, жалел, что уступил чувству неудобства и страха перед отступлением от норм поведения. Лежал ли под бомбежкой, был ли в тифу, или с ослепшими глазами, готовый покончить с собой, — всегда жалел, что тогда не был близок со своей женой. И после всего, теперь уже нет ее, а вспоминаю, и меня окутывает тоска, в ясный день делается грустно о чем-то ушедшем от меня безвозвратно…
Для всех или почти всех москвичей 22 июня было самым контрастным днем и самым памятным, ни один день в жизни нашей не играл такой роли, как этот, внезапно в солнечное утро ворвалось сообщение о войне, искорежив все жизни, все, созданное людьми, и саму природу. Оборвались все мечты, надежды, ожидания.
День был солнечный, яркий, мы с женой и сыном собирались уезжать на Днепр. С утра в воскресенье я рубил во дворе дрова и обсуждали с соседями, какой фотоаппарат лучше для съемки пейзажей. Вдруг во двор выбежал мальчишка и закричал:
— Дядя Коля, по радио объявили, началась война! Все бросились к громкоговорителям, а из них неслось:
«Сегодня в шесть часов утра, без объявления войны…»
У каждого с этой минуты все изменилось в жизни, все мы как бы увидели себя и всю свою жизнь, и с этой минуты перед каждым встал вопрос о его завтра, его месте в этой войне.
Галочка прибежала запыхавшись:
— Ты знаешь, не могла пробиться! Ехали машины с солдатами, один бросил мне письмо, кричит: «Отнеси на почту!» За ним другой, третий, уже из всех машин бросали конверты, треугольники, я не успевала ловить, они падали, все их собирали. Надо готовиться, запасать продукты…
Кинулись в магазин. По улицам бежали люди, покупая все, что есть, в магазинах, но на нашу долю ничего не осталось, были лишь наборы ассорти, мы купили пять коробок и вернулись домой.
Стал звонить ребятам, и решили идти в Музей революции. Я дружил с нашими киевлянами, с которыми вместе перевелись в Московский художественный институт, это Лева Народицкий, Николай Передний и Борис Керстенс, все мы кончили пятый курс, «вышли на диплом», как тогда говорили. Учился я в батальном классе Петра Дмитриевича Покаржевского и одновременно работал у него на панораме «Оборона Царицына». Любимым героем моим был Котовский, о нем я писал свой диплом, к которому уже сделал эскизы. Все мы четверо работали в Музее революции, делали копии картин и небольшие вещи для экспозиции, вот мы и пошли в музей, чтобы включиться в работу для фронта.
Все кипело и волновалось, все куда-то спешили; незнакомые, останавливались на улицах, заговаривая друг с другом об одном и том же.
В музее нам дали сразу задание сделать плакаты на темы «Все на фронт!», «Ты записался в добровольцы?!», «Производительный труд — помощь фронту!». Для экспозиции музея я взялся писать картину «Немецкие оккупанты на Украине в 1918 году».
Пришел вечером, рассказал Галочке, что мы уже включились в работу. Дома — мать Галочки с детьми. Начали делать светомаскировку и заклеивать стекла крест-накрест полосками бумаги. Но дома мы не могли быть, нас тянуло на люди. Побежали на Сретенку в кинотеатр. Просидев несколько минут, вдруг додумались, что дома сын, а если бомбежка? Мысль о бомбежке пришла первый раз в голову. Мы бросились домой. Колхозная площадь была пустынной, вверх темным куполом уходило чистое небо, лишь на западе на оранжево-красном крае неба лежали над горизонтом тяжелые темные, как ножи, тучи.
Прибежали домой. Ребенок спал, окно завешено покрывалом. Спать мы не могли. Да нам и не дали. Только вышли во двор, как зазвучали сирены тревоги и всем объявили, чтобы спустились в бомбоубежища. В небе забороздили прожектора, выла сирена, грохотали зенитки, метались люди, всех отсылали в укрытия, только группы самообороны остались дежурить на крышах и внизу. Мы отправили детей и маму в бомбоубежище, а сами остались во дворе, сидели на лавочке и ели конфеты, купленные днем.