Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 51

На переднем крае — затишье. Не слышно ни ружейной, ни пулеметной стрельбы.

— А днем горячо было. Пять атак отбили. Лезут, как проклятые. Шестиствольными минометами и авиацией всю землю перевернули, — замечает Поляков.

Солнце только зашло. Над кручами расползается густой туман. Он поднимается все выше и выше и гасит появившиеся в небе звезды.

— Пожалуй, в таком тумане немцы не сунутся, — говорю Полякову.

— Туман этот часа на два. К полуночи опять распогодится, и снова может начаться концерт, — отвечает Поляков.

Изредка с немецкой и нашей стороны бьют орудия.

Мы снова в блиндаже. Пьем чай, мирно беседуем. На переднем крае по-прежнему стоит тишина, и почему-то заползает в сердце тревога.

К полуночи, как предсказывал Поляков, распогодилось. В открытую дверь блиндажа видно небо, усеянное крупными звездами. Они блестят ярко, как пуговицы гимнастерки, старательно надраенные тальком. Пахнет полынью и чабрецом.

Ровно в полночь ударили немецкие батареи, по-ишачьи завыли шестиствольные минометы. Блиндаж вздрогнул, на головы посыпался песок и глина, земля заходила ходуном.

Выбегаем наружу. Сплошные разрывы снарядов и мин слепят глаза, без привычки больно смотреть, трудно ориентироваться во всем, что происходит. Над головой — разноголосое завывание и свист осколков.

— Бежим в роту, — кричит Поляков.

Ординарец комроты не отстает от нас. Он бежит с полевым телефоном. Время от времени останавливается, расправляет на дне траншеи телефонный кабель, потом опять догоняет нас.

Вот и передний край. Огневая позиция пулеметчика Тиллы Матьякубова. Узнаю его при вспышке ближнего разрыва. На одно мгновение он повернул голову в нашу сторону, узнал Полякова, заулыбался, потом снова прильнул к пулемету, не убирая рук с гашетки.

Теперь бьют беглым огнем и наши батареи.

Устраиваемся рядом с Тиллой. Огневую позицию он оборудовал на совесть. Просторно и глубоко. Нащупываю в нише холодные корпуса противотанковых гранат. Тилла хороший хозяин, у него все наготове.

Поляков что-то кричит в телефонную трубку. Он стоит в полный рост, лицом к немецким окопам. Артиллерийский гул не умолкает. До рези в глазах всматриваюсь в сторону немцев и наконец различаю черные человеческие силуэты, мелькающие на нейтральной полосе. И вдруг поле боя озаряется ярким голубоватым светом. И стало видно, как на ладони, и бегущие цели немецких солдат, и изрытую снарядами нейтральную полосу, и даже кем-то брошенную на поле боя каску.

Вспыхнувшие на две-три минуты мощные прожекторы, установленные на нашем переднем крае, сделали свое дело. Они ослепили атакующих, прижали их к земле. Тут же открыли огонь стрелки и пулеметчики. Ударили необычайно дружно.

С толком и выдержкой ведет огонь и Тилла Матьякубов. Поляков снова что-то кричит в телефонную трубку.

Один немецкий снаряд разрывается рядом. На голову летят комья земли. Слышу человеческий крик, и кто-то тяжелый валится на меня, скользит вниз, придавливает мои ноги. «Неужели Тилла?» — мелькает мысль.

Нет, Тилла остался жив. Был убит наповал его второй номер, всегда веселый, словоохотливый солдат Керим Керимбаев, пришедший в дивизию вместе с Тиллой. Кажется, они из одного района.

— Надо к доктору, — громко говорит Тилла.

— Куда там к доктору, он уже мертв, — произносит командир роты.

Бой утих. Славно по инерции, еще постреляли несколько минут пулеметы, поухали орудия, и вот снова наступила тишина.

— Теперь уже не сунутся, — говорит Поляков. — До утра можно и отдохнуть.

Переходим в запасной окоп, оборудованный Тиллой. Переносим сюда и телефон. Поляков обошел роту и, возвратившись, сообщил, что убито два солдата его роты. Сказал это глухим, сердитым голосам.

Садимся на дно окопа. Над головой раскинулось усеянное звездами небо. Прохладно. А завтра праздник — 26-я годовщина Октября. И эту годовщину встретим в окопах.

Ночь тиха. Где-то рядом скребет по дну алюминиевого котелка солдатская ложка. Молодец боец, не забывает подкрепиться. Слышны частые удары о скалистый грунт малой саперной лопаты: кто-то старательно зарывается в землю. Далеко-далеко, на переправе через понтонный мост, гудят автомашины. Везут нам боеприпасы, продовольствие, почту.

По брустверу окопа пробежала полевая мышь. На лицо посылалась земля, запорошило глаза. Поляков зашевелился.



— Не спится что-то, — сердится он, поудобнее усаживаясь в окопе.

— Прими сто граммов, верное лекарство.

— А ведь это идея.

Почему-то долго возится с флягой.

— Закрываю намертво, охотничья привычка, — поясняет он, отвинтив, наконец, пробку. В темноте на уровне глаз вижу протянутую флягу.

— Пей первым.

Водка теплая, противная. На первом же глотке я поперхнулся и раскашлялся. Перед глазами пошли зеленые круги.

Пробует водку и Поляков. И он поперхнулся.

— У-у, гадость! Бензин с керосином, а не водка.

Снова долго и старательно завинчивает флягу.

— Спрячем, на другой раз пригодится.

Закуриваем. Поляков тут же бросает недокуренную папиросу.

— И табак гадость, — ворчит сердито командир роты.

Поляков сидит без движения. В темноте смутно белеет его лицо. Кажется, он задремал. Начинают тяжелеть и мои веки. Уже не так отчетливо улавливает ухо окружающие звуки, они слабеют, гаснут один за другим. Не ощущаешь на лице и предутреннего ветра, холодного, пропитанного днепровским туманом и запахами степи. Опять по брустверу окопа пробежала мышь, сыплется на лицо земля, но это уже не раздражает. Даже приятно ощущать, как щекочут щеки, переносицу и подбородок маленькие струйки земли.

И вдруг сквозь сан слышу голос Полякова.

— У меня брат на фронте погиб…

Открываю глаза. Может быть, это только почудился голос соседа?

— Ты, кажется, что-то сказал?

— Брат у меня погиб, — повторяет Поляков, — вчера, перед твоим приходом, письмо получил из дому…

Внутренне съеживаюсь, хочу что-то сказать, но чувствую, что получится стереотипно и пошло. Разве признаться сейчас в том, что и у меня горе, большое несчастье? На днях я получил письмо от брата, он сообщил, что немцами расстреляна под Ельней моя приемная мать. Она была коммунисткой и партизанкой. А каким была чудесным человеком! Она ходила в дешевеньких ситцевых платьях, мерзла зимою в легком демисезонном пальто, в истоптанных ботинках, лишь бы я, безотцовщина, был одет и обут, хорошо накормлен. Редактор дивизионки, узнав о моем горе, воспротивился тому, чтобы я шел в полки за материалом для очередных номеров газеты. Но я настоял на своем. Провожая на передовую, он только и сказал: «Не лезь в пекло, береги себя». Но разве можно следовать таким советам! Разве не полезешь в пекло, не будешь рядом с людьми, с теми, у кого на душе тоже не сладко!

А если и впрямь рассказать сейчас об этом Полякову? Но зачем говорить о своем горе, когда Полякову и так тошно. Нет, уж лучше молчать.

— А знаешь, Климов, я этого брата на руках выходил, — после продолжительной паузы заговорил Поляков. — Он вроде за сына был мне. Мать умерла рано. Отец не хотел брать в дом другую женщину, боялся, что она не заменит мать, внесет в семью разлад. Так мы и жили, три мужика, без женского глаза. Отец часто ездил в командировки. Своего меньшого братуху я не обижал, обстирывал его и ухаживал за ним, как заправская хозяйка. И еду готовил. Так на моих руках и поднялся мальчонка. Был пареньком смышленым и работящим. С пяти лет помогал по хозяйству мне. Рисовал хорошо, думал после войны определить в художественное училище, да вот вышла осечка…

Командир роты умолк. Опять летит на землю недокуренная папироса. Небо сереет. Приближается утро. Дует холодный сырой ветер. По ходу сообщения кто-то приближается к нам, гулко топая сапогами и шурша плащ-палаткой.

— Здоровеньки булы! — слышим знакомый голос майора Гордиенко.

Поляков докладывает обстановку.

— Молодец, старший лейтенант! Спасибо, что стоишь ты крепко. Видел сам, как дралась твоя рота. А теперь поздравляю вас с праздником, дорогие вы мои товарищи. Ведь уже седьмое ноября! Давайте я вас расцелую.