Страница 42 из 57
Что это? Я не иду, а бегу и подбежав читаю на плакате программы:
«П. Чайковский. Увертюра 1812 года».
Лица музыкантов напряжены до предела. Кажется, победные фанфары громоподобного финального фортиссимо сотрясают не только сердца слушателей, но и зеленеющие горы:
Конец. Экспансивные итальянцы остро чувствующие выраженные в музыке эмоции, хлопают до исступления, ревут, беснуются, требуя повторения изумившего их, сыгранного под звон колоколов, финала.
Я задаю себе вопрос:
— А если бы мощные звуки этого гимна неслись бы не над крохотным итальянским городишкой, а над Кремлем, над Москвой, над Россией, танцевал бы ты тогда с грязными мегерами, журналист Алексей Алымов? Кривлялся бы ты в женском капоте, русский крестьянин, труженик-хлебороб Семен Петрович? Зажимали бы тогда пальцем царапины на женских туфлях вы, господин профессор, с европейской известностью? И, главное, умирал ли бы ты тогда на жесткой койке, одинокий, замученный и всеми покинутый, безыменный Солдат Русской Армии?
А вы, обезумевшие от восторга итальянцы, бледнели бы вы от ужаса перед призраком атомной бомбы, сброшенной на ваш Вечный Город, на ваш Святейший Престол Апостола Петра?
26. Второе турнэ Есенина
Попадая в Пагани, мы вытянули один из самых счастливых билетов в ировской лотерее. Сам городок — дрянь, грязный, вонючий, как все южно-итальянские города. Но наш кампо расположен в густой апельсиновой роще, в удобных небольших коттэджах. Во время войны здесь был американский лазарет. Поэтому, по сравнению с другими лагерями, здесь райское житье.
Вокруг заросшие оливами горы. По вечерам с них сползают туманы, но утром они уходят обратно и к восьми утра уже жарко, настолько жарко, что, к великому моему счастью, наши соседи с обеих сторон теряют способность производить звуки при помощи языка, то есть то, что ошибочно называется даром речи. Они расстилают в тени одеяла и лежат на них, как бревна. Для меня это время — часы блаженства. Скитания по Кара-Кумам и Кизил-Кумам приучили меня не к такой еще жаре. Поэтому в эти часы я могу читать, писать, работать, что невозможно в иное время. Могу даже думать, вспоминать и раскладывать пережитое по ящикам памяти в каком-то порядке, выбрасывать лишнее, ненужное, закреплять ценное.
Я это и делаю здесь, в Пагани. Сейчас передо мной Рим.
Когда влажная бархатистая тьма южной ночи спадает на Вечный Город, в нем оживают тысячелетия. Пусть на Корсо толпятся в крикливой сутолоке разноцветные буквы световых вывесок баров, пусть дико завывают авто, проносясь мимо колонны Марка Аврелия, но под аркою Порта Сан Паоло скользят тихие тени и величавой громадой, как ребра скелета великана, чернеют на звездной синеве арки терм Каракаллы…
Я иду мимо них. В Риме я лишь второй месяц; его ночное дыхание чувствуется мною особенно остро и глубоко…
Я иду к тому, кто давно-давно доносил до меня это дыхание отживших веков в стройных чеканных ритмах торжественных песнопений, к Вячеславу Иванову, поэту, последнему из славной стаи символистов, владевших думами и душами моего поколения… к последнему живому.
Маленькая уютная квартирка — маленький уютный обособленный мирок. В нем слабый телом, но бодрый духом, оживленный маленький старичёк.
Как далек этот мирок от того огромного, кипящего страстью и страданием мира, откуда я пришел.
— Ну, а меня «там» читают? Многие?
Это один из первых его вопросов. Я не могу сказать правды. Слишком жестоко было бы ответить ему: «нет, никто». Приходится мямлить уклончиво:
— Вас не переиздавали за советское время… В библиотеках в большинстве новые книги…
— Ну, это безразлично. Я знаю, что там крестьянин сыт, и этого мне достаточно!
— Вы это знаете? — срывается с моих губ.
— Это ясно.
Стоит ли возражать, спорить в этом маленьком, обособленном мирке? Нужно ли это?
В соседней комнате внезапно начинает орать радио. Это Эйфель дает «Римскую страничку» в форме разговора дамы и мужчины, аборигенов Парижских бульваров. Ее делают дети Вячеслава Ивановича. Он весь превращается в слух.
Да. Эта связь с Эйфелем и с оживающими ночью арками Каракаллы крепче и теснее, чем с оставшимися «там», поэтому для него «ясно», что «крестьянин там сыт».
Мы снова говорим. Теперь о моей книге, выходящей в Венеции, — «Обзоре советской литературы.
— Ну, из поэтов, конечно, Есенин?
— Да. Он на первом месте.
— Помню, как же. В 1923 году, перед моим отъездом в Баку, я читал стихи и какая-то пьяная фигура бросилась обнимать меня и покрывать слюнявыми поцелуями… спиртом воняло… Помню его…
— А стихи его помните, Вячеслав Иванович? От них, пожалуй, по-иному пахло…
— Те, что тогда выходили, просматривал. Да, у него была свежесть, но…
Говорить дальше не стоит, пожалуй, и на эту тему. Снова ворвется радио с башни Эйфеля и отнимет у меня слова. Да и не стоит нарушать покой маленького мирка, угнездившегося близ мертвых при свете дня тёрм Каракаллы.
— Я мистик, и немногие поймут меня, восклицает поэт.
Мне хочется ответить:
— Да, вы правы, Вячеслав Иванович. «Там», пожалуй, никто.
Но я молчу. Ведь руины оживают в благости синей ночи. Это их право. Право на свою жизнь. Жизнь величавых руин.
Я больше не приходил к Вячеславу Ивановичу Иванову, поэту, властителю дум юности моего поколения, хотя он и звал меня, хотя к чаю был вкусный кэкс, а я тогда сильно голодал… Нет, не приходил.
Через три года в крупнейшем из южных лагерей Боньоли ИМКА организовала среди ди-пи «Общество друзей культуры». Большинство его составляли чешские студенты и профессура, немного кроатов и совсем мало русских. Общего языка среди нас тогда еще не выработалось — «новички» — чехи не понимали по-итальянски, зато хорошо улавливали смысл русских слов и я нередко делал там доклады по-русски, переводя по-немецки лишь основные тезисы.
Доклад мой о последних русских поэтах — Гумилеве и Есенине — собрал полную аудиторию.
При чтении его у меня было два помощника. Валя Юрчук, остовка-украинка, обладавшая недурным мягким сопрано, и развеселый гитарист Гриша Драпов, промышлявший по ночным тавернам Неаполя пением русских песен под свою гитару. В Италии любят русскую песню. «Очи черные» и «Катюша» слышатся сейчас там чаще, чем «Санта Лучия «и «Финикула». Оба они были молоды и уплывали вскоре за океан. Я читал стихи, Валя и Гриша пели песни на слова Есенина. Кто же из русской молодежи не знает его песен?
Профессиональная привычка давно уже научила меня определять «доходчивость» по лицам слушателей. И пока я медленно и раздельно, стараясь говорить простыми словами и короткими фразами рассказывал о жизни Есенина, я видел лишь напряженное внимание, желание понять меня на лицах слушателей.
— Нет, «не доходит»!
Но вот Гриша коснулся своей гитары и матовое нежное сопрано Вали пропело первые строки:
Словно голубая волна перекинулась к нам с глади Неаполитанского залива и смыла напряженность с лиц. Они ожили и засветились…
— «Дошло»! Дальше, Валюта, дальше! Снова переливаются, как цветистый луг, струны Гришиной гитары, и тоской о полынной горечи полевых просторов рыдает голос Вали.