Страница 1 из 57
Борис Николаевич Ширяев
Ди — Пи в Италии
Записки продавца кукол
Вместо предисловия
Дмитрию Семеновичу Товдину
Куда-то в Аргентину
Так писали Вы мне, дорогой Дмитрий Семенович, пять лет тому назад. Потом Вам суждено было поплыть «по синим волнам океана», а мне, подобно некоему моллюску, сидеть на мало удобной для этой цели суше и ждать, когда этот моллюск свистнет. Вот и сижу…
В этой книге Вы найдете много наших общих знакомых. Те из них, кто занимал официальное положение фигурируют в ней под своими подлинными именами, а большинство прочих — под данными им мною псевдонимами. Но Вы то их узнаете.
В Вашей остроумной трактовке современности произведений Ф. М. Достоевского, о которой я пишу в 17-ой главе этой книги, Вы опустили одно — «униженные и оскорбленные». Это те, кто попал в лагеря ИРО и эмигрировал под знаком «защиты прав человека», от чего спас Вас Господь. Об этих людях и моя повесть.
Калейдоскопичность и бешеный ритм нашего времени (или безвременья — как хотите) требуют от литератора не создания обобщенного «героя эпохи», какого искали наши великие деды, но фиксации тех многоликих и многообразных «человеческих документов», которые густою толпою проходят перед его глазами. Их видели и Вы, и отражали в своих острых куплетах с эстрады Русского Собрания в Риме. Вот почему я предпосылаю своей повести это письмо к Вам и Ваше стихотворение, фиксирующее тоже один из «человеческих документов», каким является сам ее автор. Я знаю, что Вы увидите и поверите, что в этой повести нет ни одного «выдуманного» и «обобщенного» персонажа.
Протягиваю к Вам через океан свою руку и крепко жму Вашу, дорогой друг, с которым мы никогда больше не увидимся.
Ваш Б. Ширяев
Pagani,
близ Салерно, Италия
Июнь 1951 года.
1. Ферботен!
Я — русский человек и, когда видел столь распространенную в Германии надпись «ферботен», то реагировал на нее совсем не так, как немцы. Те внимательно прочитывали, что именно, кому и когда «ферботен», а у меня разом рождалось неудержимое желание как-то этот чертов «ферботен» нарушить: пролезть в запрещенную дверь, потоптаться по заповедной лужайке в Тиргартене…
Так было и тогда, вечером 4-го февраля 1945 года, когда я, жена и сынишка, просидев полдня в бункере Анхальтер-бангофа, забрались в вагон второго класса и увидели совсем пустое купэ с наклеенной на стекле его двери длинной надписью, имевшей в конце жирное, черное «ферботен».
Именно поэтому, хотя в вагоне были и другие места, мы влезли в это купэ. Мы — русские люди.
Усевшись на диване и закинув вещи в сетки, мы дружно, облегченно вздохнули. Было от чего! Из Потсдама мы выехали накануне. Там, где в далеком прошлом мельник свободно судился с великим королем, а в недалеком будущем были осуждены на смерть «великими» наших дней сотни тысяч «избравших свободу», как всегда было чинно, тихо и скучно. Бронзовые гренадеры Старого Фрица непоколебимо стояли на мосту, крылья исторической мельницы столь же неподвижно маячили на сером небе, а в кафе чинно давали на хлебные талоны превкусные пирожные с сахариновым кремом.
Потсдам не бомбили ни разу. Вероятно, его хранили для будущего совещания, думалось мне потом.
Но от Ванзее пейзаж стал резко меняться. То и дело попадались горящие дома, и на Фридрихштрассе наш цуг окончательно стал. Дальше было, очевидно, «ферботен». Мы въехали в Берлин в 8 часов вечера, через два часа после окончания сильнейшей из всех почти два года долбивших его бомбардировок.
Германия есть Германия и всегда останется ею.
Если с неба сыплются градом тысячи тонн «ферботена», останавливающего трамваи, поезда, и всю жизнь столицы, то покидать свой служебный раум, пока в нем держится пол (потолок в этом случае не обязателен), тоже «ферботен». В разрушенном дотла Фрайбурге, на утро после уничтожившей его ночной бомбежки, я видел булочника, отпускавшего хлеб в магазине, состоявшем только из двух стен, но все же тщательно обрезывавшего талончики и складывавшего их в коробку.
Отделение квартирамта в ста метрах от бангофа продолжало так же методично работать, хотя одна половина того же дома горела.
Получение билетика в уцелевший отель на Егер-штрассе заняло не более трех минут.
— Две постели, вам и жене? — спросил унтер, взглянув на документы.
— Две, — ответил я, совсем позабыв о неотмеченном в пассиршайне сыне и о том, что в Германии везде и всегда имеется свой «ферботен».
— Шестой перекресток на Фридрихштрассе, — напутствовал меня унтер, и мы потащились во тьме, по грудам мусора, еще носившим название бывшей здесь улицы.
Сказать «во тьме» — не совсем верно. Квартала за два с обоих сторон что то еще горело, но на самой Фридрихштрассе гореть было уже совсем нечему. По этой то причине отыскать шестой перекресток на уже несуществующей улице было довольно трудно.
Трудно, но нашли и разом попали в уютнейший рай третьеразрядного, чинного и тихого немецкого отеля. Ни войны, ни бомбежек, ни красных на Одере, ничего этого здесь не было. Но «ферботен» было, и оно тотчас же дало себя знать.
— Ордер на две постели, а вас трое. Сходите обменять.
Благодарю покорно. Давайте номер на двух. Мы разместимся.
— Нельзя. Ферботен. Вас трое.
— Но это наше дело. Мы и не просим третьей кровати.
— Ферботен. Трое.
Тащиться снова по темной, засыпанной грудами камней Фридрихштрассе мне решительно не улыбалось. Я уселся в кресло, взял на колени сына и выразил всем своим варварским видом, что до утра я не изменю этой позиции. Сын, уже привыкший к такого рода ситуациям, разом заснул.
В душе немки явно происходила жестокая борьба. «Ферботен» был атакован целым комплексом эмоций женской души и проиграл сражение.
— Ребенок не может так спать всю ночь, — сердито вскочила фрау, — это вредно. Идите. — сорвала она ключ с доски, — номер 107, направо пятая дверь, но это — против правил. Ферботен!
Когда мы уселись в купэ эти события были уже прошлым, имперфект. Настоящее презенс-ферботен появилось в нашем вагоне через час, когда мой сын уже снова спал, свернувшись на мягком диване.
Кондуктор открыл дверь и, указывая на объявление, пространно и детально объяснил, что это купэ за неимением в поезде первого класса предназначено только для генералов.