Страница 137 из 140
Колядкин расстроился, вспомнив о смерти отца. Но что же поделаешь — все люди смертны. И все равно: жалко Афоню-бригадира, жалко! Отца жалко! Принялся думать: что же еще добавить в притчу о бедах-напастях на село Еропкино? Рассказать о неладах да несчастьях в других семьях? Длинно получится, а уж вечер, пора и в Москву возвращаться.
Он смотрит на красный закат, придавленный сизой тучей. Пора, пора возвращаться! В печальной задумчивости вглядывается в Еропкино. Там, за рядом непривлекательных двухэтажек, продолжает стоять их большая пятистенная изба, в которой живет-здравствует постаревшая и еще более отяжелевшая Марья-гренадерша, знаменитая теперь в Еропкине заведующая складом. Рассказывали, что после смерти Афони-бригадира она уже дважды приводила в дом мужей. Первый из них, вдовец, быстро отправился туда же, куда и Афоня, — в лучший мир. А другой, значительно моложе, помладше самой Марьи, сбежал от нее с ее подросшей тихоней-дочерью…
Ну вот и все… Вот и все!
Эх, Еропкино! Что за жизнь была! Славная… право! Вроде бы и идиллией не назовешь, а как ее жаль! Как жаль людей твоих, дорогое Еропкино, — Прасковью-добрушу-Никитичну, Ванечку — праведного дурачка, ругательного Афоню-бригадира, тихую мать, учительницу Таисию Федоровну… Ах, да сколько еще было светлых, добрых людей в старом деревянном Еропкине! Возможно — и наверняка! — есть и в новом Еропкине достойные, хорошие люди, да он их просто не знает…
Эх, Еропкино! Эх, родина! Эх, прошлая жизнь! Незабвенная ты… право!
14. В квартире
Жена Тамара возилась на кухне. Девочки играли в «большой» комнате — четырнадцать квадратных метров — при громко включенном телевизоре. Они старались перекричать телеголоса, о чем-то споря. Было шумно, суетно, тесно в их двухкомнатной малогабаритной квартире. Еще раздеваясь, Колядкин почувствовал, как исчезает возвышенная наполненность души, как ему становится тоскливо и неуютно в домашней обстановке.
— Ну чего ты там принес? — крикнула Тамара, отрываясь от мясорубки. В голосе не звучало ни радости по поводу его прихода, ни любопытства к его грибному сбору. Так, обыденная привычка о чем-то спросить. Он замкнулся, насупился. Она посмотрела на него с сожалением: мол, опять в плохом настроении.
— Одни опята, — сухо ответил он, ставя лукошко на табуретку. — Понизовцев не звонил?
— А разве он в Москве? Вот новость! Почему же ты мне не сказал?
— Не было случая.
— И что же он здесь делает?
— Будет ставить фильм.
— Вот как! И что-нибудь предлагает тебе?
— Да, предлагает.
Она вздохнула — тяжко, устало, показывая свое недовольство. С ним все труднее становилось разговаривать, особенно на профессиональные темы.
— Значит, Понизовцев не звонил, — угрюмо произнес он.
— Заезжал Горесветкин, ждать тебя не стал, — сказала она, не скрывая раздражения. Добавила: — Да, привез банку меда, липового.
— Горесветкин? — удивился он. — Я — в Еропкино, а он — в Москву.
— Ну уж не знаю, почему вы так договариваетесь…
— А мы и не договаривались… И зачем он приезжал?
— Сказал, что был в министерстве. Там приветствуют их намерение создать в совхозе народный театр. — Тамара помедлила, как бы подчеркивая, что и об этой новости она узнает не от него, а со стороны. Продолжала с иронией: — Хорошо отнеслись к твоему желанию оказать им помощь. Обещали связаться с вашим Гартвином и поддержать твою инициативу.
— Какую инициативу?! — возмутился Колядкин.
— Ну уж не знаю, Валентин, какую. Ты уже давно не посвящаешь меня в свои дела, — с мстительным удовольствием говорила Тамара. — Кстати, Горесветкин собирается тебя определить на должность с окладом рублей в сто пятьдесят. Говорит, что понимает наши трудности. Ты бы их понимал!
— Тааак, Игнатий Упрошайлович, — и возмущаясь, и удивляясь, заговорил Колядкин. — Ну и ловкач! Вот уж не ожидал! Ну и закрутил! Прямо ферзевый гамбит! Недаром тетушка говаривала, что вера у Горесветкина обманная. Его добрые намерения часто во вред людям выходят.
— Какой же тут вред? — презрительно усмехнулась Тамара. — Тебе деньги предлагают! А тебе они, оказывается, вредны. Ну и Колядкин! Артист! Игнатий Феоктистович сказал, что являться-то туда всего один раз в неделю. Человек помнит о тебе, заботится, и это, оказывается, — вред!
— Ну неужели ты не понимаешь?! — вспылил он. — Тебе-то я не должен объяснять! Ну представь, — успокаиваясь, продолжал он, — из министерства звонят Гартвину. Достопочтенный Рюрик Михайлович, конечно, решительно поддерживает, так сказать, шефскую работу на селе. А что он скажет, положив трубку? Ну что он скажет? — Валентин помолчал и заговорил по-гартвински: — Прекрасная новость… наконец-то для Колядкина… нашлась главная роль… в совхозе «Еропкинский»! Хе-хе-кха!
— Ты, по-моему, преувеличиваешь, — буркнула Тамара.
— Нет, я преуменьшаю, — вздохнул он. — Вот отсюда и получается тот самый вред от добрых намерений Горесветкина. Да и добрые ли это намерения? Он стремится любой ценой заполучить меня. Я ведь отказался! Понимаешь, от-ка-зал-ся.
Она внимательно смотрела на него — с каким-то снисхождением, показывая неприятие его аргументов. Сказала не без язвительности:
— Ну что ж: ты теперь сам все решаешь. Я давно уже не посвящена как в твои дела в театре, так и вообще.
— О чем ты, Тамара? И зачем?
— Да уж так, Колядкин, — ответила она с вызовом.
Он обиделся. Молча пошел в их «большую» комнату: днем — гостиную, ночью — спальню. Дочери не обрадовались появлению отца: он мог помешать их безнадзорой игре. Сел в угол дивана, тупо уставился в телевизор. Телефон был под рукой, на Тамарином трюмо. Почему не звонит Понизовцев? Вопрос навязчиво подавлял всякую иную мысль. В комнату заглянула Тамара. Видимо, с тем, чтобы сгладить размолвку. Или почти ссору? Нет, просто непонимание. Сначала смотрела на него с легкой улыбкой: мол, хватит дуться. Потом улыбка стала скептической, в глазах — осуждение. В который уже раз! Он все замечал боковым зрением, но упрямо не отрывался от телеэкрана. Она постояла в дверях и молча ушла. Они теперь часто молчали, оказываясь вместе. Когда-то он делился с ней всем. Но те времена давно прошли. Любили ли они друг друга теперь? И он, и она уже этого не знали. Звонка все не было. Вновь появилась Тамара:
— Ох и задал ты мне работку, Колядкин, со своими грибами. Весь вечер только и делаешь что-то, а все равно не успеваешь.
— Я сам сделаю, — мрачно пообещал он.
— Ах, да ладно! Знаю, как ты сделаешь.
Она приказала девочкам мыть руки и садиться ужинать. Они с восторгом наперегонки понеслись в ванную.
— Ты-то будешь есть?
— Что-то не хочется. Потом.
— Могу я хоть знать, чего ты ждешь от Понизовцева? — обидчиво, с напряжением в голосе поинтересовалась она.
— Он обещал мне роль, — насупленно ответил Колядкин.
Она ничего больше не спросила и ушла в кухню.
Кормя девочек, Тамара думала о всем том, что есть семья, дом, знакомые. Когда-то она обожала Колядкина. Это было пятнадцать лет назад. Она считала его великим артистом. Да, не меньше, не больше, а великим! В любом случае она не сомневалась, что он станет знаменитым. И их жизнь будет сплошным праздником. Какая верящая, наивная девчонка!..
Им трудно далась его учеба. Решительно не хватало денег. Ну в самом деле — ее скромная зарплата чертежницы и его небольшая стипендия, а нужно было есть, одеваться, принимать гостей, потому что у Колядкина, единственного на курсе, была работающая жена и собственная квартира. Потом родилась первая дочка, стало еще труднее. Если бы не помощь ее родителей, то она просто не представляет, как бы они сводили концы с концами. Но все равно им тогда жилось радостно, весело, счастливо. Они знали: впереди — осуществление больших надежд.
И после окончания училища им жилось хорошо, хотя его артистическая зарплата не принесла достатка в семью — родилась вторая дочка. Но они верили, что вот скоро он получит большие роли, его начнут приглашать в кино, и тогда наконец они заживут безбедно. Однако Рюрик Михайлович Гартвин не спешил «открывать» Колядкина, более того, не видел в нем ничего выдающегося. Ох, как она ненавидела тогда Гартвина! Как возмущалась, как жаждала мщения! А Колядкин? Тыркнулся раз-другой с желанием показать себя — и отступил. Как она его ругала, как сочувствовала, как требовала пробовать, пробовать снова и снова! Эх, Колядкин! Разрушил веру в себя. Превратился в посмешище, в притчу во языцех, в театрального Афоню! Так тебе — за смирение, за покорность! Эх ты, деревня!