Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 140



Нулевая долгота

Перекрестки судеб

Нулевая долгота

Мне грустно и легко; печаль моя светла…

Глава первая

Взоров

«Неужели я умираю?» — думал Взоров. Он никогда о себе  т а к  не думал. Правда, однажды, очень давно, в октябре сорок первого, теряя сознание от пронзительной боли, он удивленно спросил себя: «Неужели меня убило?»

Часто в последующей жизни Взоров вспоминал тот тусклый, промозглый день, а точнее рассветное утро — пасмурно-снежное, холодное, сырое, когда его должны были убить, как Митю Ситникова, но не убили. Однако всегда вспоминал именно день, вернее утро, но ни разу вопрос к себе — «Неужели?..». Оттого, видно, что, печалясь о гибели «Мити, друга ситного», втайне радовался: сам-то жив, и вон уже сколько… Только сейчас в Лондоне, в гостиничном номере, лежа на спине с острой болью под лопаткой, с сердцем, будто булыжник, отчего едва дышалось, Взоров впервые вновь сознавал тот далекий вопрос, который в его мыслях пугающе переменился, однако не по существу: «Неужели я умираю?»

Он все помнил, как и что случилось, в точной последовательности, удивляясь лишь той нелепости, что может умереть в Лондоне. Нет, он не боялся смерти — «когда-то  э т о  случится…» — но он был не вправе умереть именно сейчас, именно в эти два дня. Пусть сразу по возвращении, пусть по пути в Москву, в самолете, но только не сейчас — «только дозволь исполнить долг», а потом хоть сразу, хоть прямо после митинга… И он молил Того — забытого, неведомого, чтобы отпустил, чтобы не забирал раньше, чтобы все-таки  д о з в о л и л…

Взоров попытался поднять левую руку — узнать время, но малое усилие сдвинуло булыжник, и он испугался. Правая рука, однако, поднималась, как бы независимая, и тыльной стороной ладони он вытер со лба липкий, холодный пот. С удивлением обнаружил, что лежит в костюме, впрочем, он все помнил: как отказался от ужина, сославшись на недомогание, как был разочарован Алан Джайлс, региональный секретарь из Ковентри, будущий преемник Джона Дарлингтона, встретивший его в аэропорту, как, войдя в номер, тут же лег на кровать и наконец-то расслабился. Он чувствовал вселенскую усталость и огромную, как бы резиновую, тяжесть в груди. Но она, эта каучуковая тяжесть, с которой он жил все последние дни, не пугала его — случалось подобное и раньше. Пугала возникшая боль.

Надо отлежаться, хорошенько выспаться, и все пройдет, думал он и отчаянно ругал себя, что забыл прихватить лекарства. И сожалел, что нет с ним Лины, — «она бы не забыла…».



И вот тут память оборвалась…

Теперь же, вновь вернувшись в сознание и ощущая, как затвердела гуттаперчевая тяжесть в груди, превратившись в булыжник, и испугавшись того, как опасно шевельнуться, — «так-то можно и умереть, в полном одиночестве…», — и неотвязно думая об этом, Взоров старался понять, что же все-таки произошло? Нет, он не заснул, не впал в беспамятство, а, похоже, просто оборвалось время, нынешняя реальность. «Кстати, когда? сколько прошло времени?..» — в тот миг, как он только прикрыл веки, он уже был не нынешний Взоров, а очень далекий, старшекурсник Моторостроительного института, ополченец, окоченевший в боевом охранении у заброшенной церкви в километре от деревни Изварино вместе с Митей Ситниковым — «другом ситным…». Он именно почувствовал леденящий холод и чуткое забытье, то самое, какое было тогда, когда они не выдержали и, прижавшись друг к другу, прикорнули: усталость после марша сломила их, спать хотелось непреодолимо. Сначала они боролись со сном, прыгали, согреваясь, — и Взоров в своем недавнем забытьи тоже прыгал — «оттого-то, видно, и напрыгал булыжник?..»; и шептались о неоконченных студенческих делах, об оставленных девушках; с тревогой о том, когда вступят в бой; и прислушивались к всеобъемлющей, всемирной тишине — черной, первозданной; и война казалась неправдой, нереальностью, потому что вокруг тускнели припорошенный снежный простор с темными островами лесов, будто вросшими в небесную чернь, — безлюдно, беззвучно. Даже в Изварино, где спала рота, — омертвелая, бездыханная пустынность. И именно тогда они решили схорониться в церкви, в небольшой нише, где казалось им теплее и откуда в проемы выбитых окон угадывалась дорога в оба конца — от села Соковина, спускавшаяся в долину речки Соквы, и за деревянным мостком, круто поднимавшаяся к еловому лесу, за которым была деревушка Бабкино: оттуда, с запада, и могла возникнуть опасность. Эту опасность они и должны были стеречь. Завтра с утра их батальон начнет создавать Соквинский рубеж, очень близкий к Москве, но до линии фронта, они знали, еще далеко, а потому к возможной опасности относились без настороженности.

На рассвете, по-шальному пробудившись, с леденящей душу тревогой, ополченец Взоров не понял, где он. В пустых церковных окнах серел свет, а откуда-то сбоку, совсем близко, доносилось легкое ровное урчание со странным пофыркиванием, отчего у него, как говорится, душа ушла в пятки. Он торопливо растолкал невозмутимо спящего Митю, и тот тоже ошалело смотрел на мир, на него, ничего не понимая.

— Слышишь? — испуганно прошептал он.

— А кто это? — громко спросил Митя.

— Тише ты! — вскинулся Взоров и, согнувшись, на коленях приблизился к окну.

На противоположном крутом берегу, ближе к деревне Изварино, скрытый за изломом взгорка, стоял темно-серый, пугающе громоздкий немецкий танк с черно-белым крестом, а в открытом люке, с биноклем у глаз, в черном шлеме и черной куртке, прямился фашистский офицер. Их разделяло метров сто. Взоров видел жесткий профиль — прямой нос, острый подбородок, шрам во всю щеку, отчего чудилось, что фашист зловеще ухмыляется. Он глянул на дорогу, и сердце заметалось, как пойманная птаха: на спуске, прижавшись к ельнику, затаились на шести мотоциклах с колясками двенадцать автоматчиков в квадратных касках и серых шинелях. Они настороженно ждали, похоже, команды танкиста, чтобы спускаться к мосту.

Побледневший Митя прошептал: «Бежим!» — и не успел Взоров, старший в охранении, что-либо сообразить, как рядовой Ситников запрыгал по кучам битого кирпича, сиганул в окно, будто через легкоатлетический барьер, и, раздувая полы шинели, припустил по снежному полю к деревне. Страх перехлестнулся в панику, и Взоров, забыв обо всем, бросился за ним вдогонку.

Они уже были на середине поля, как бахнул пушечный гром. Взоров инстинктивно упал, уткнувшись в мягкий остудный снег. Осколки на разные голоса противно провизжали над ним. Наконец он приподнял голову: там, где только что бежал Митя, дымилась воронка, а пепельная белизна вокруг кропилась алыми пятнами. Взоров в ужасе пополз к воронке. Желтый песочный конус усеивали обрывки шинели и кровавой Митиной плоти. В самом низу лежала нога в растерзанном кирзовом сапоге…

Немыслимость, невероятность, жуткость этой картины подбросили недавнего студента, еще полуополченца, полусолдата Взорова, и, истошно крича от страха, ужаса, обезумелости, он несся к спасительным избам. Он не слышал воя второго снаряда, лишь осознал грохот взрыва, но на этот раз не упал, а только вильнул в сторону, и взрывная волна, вмиг настигнув его, подбросила, смерчем закрутила, что-то мелкое секануло по ногам и правому боку; и воздушным напором пружинисто, по косой, куда-то понесло, и он летел подобно тому, как когда-то, прыгая в воду с крутого берега Оки. Тяжело, ушибисто плюхнулся оземь, однако помнил себя, а потому вскочил, но резкая боль от пятки к затылку пронзила его, и, теряя сознание, только и успел подумать: «Неужели меня убило?»