Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 86 из 121

Он грустно глядит на свою култышку.

— А случилось это в начале января,— продолжает затем Федор Филиппович.— Вдруг узнаем: опять идем в десант. Какой? Куда? Оказывается, здесь же, на Керченском полуострове, в тыл противника. Вышли к морю. И тут командир дивизии, увидев меня, сообщил, что Кировоград, где осталась моя семья, освобожден нашими войсками. И даже дал мне открытку: «Напиши!» Я написал второпях несколько слов. Последний раз — правой рукой. Кстати, та открытка дошла до семьи...— Федор Филиппович на минуту опускает голову.— Всю ночь шла подготовка десанта. В нашем штурмовом отряде было сто двадцать человек: автоматчики, пулеметчики, подрывники, саперы. Нам приказано было захватить высотку сто пятнадцать и закрепиться на ней до подхода подкреплений. В полночь мы вышли на небольших весельных судах, но неожиданно подул ветер, разыгрался шторм, и мы опоздали с высадкой. Стало светать, нас заметили в море, открыли огонь. Много лодок с людьми погибло. Но тут появились наши штурмовики. Они выручили. Человек восемьдесят из нашего отряда — все мокрые, обледенелые — с большим трудом, но все же добрались до берега. Он был, конечно, заминирован, и мы опять потеряли много людей. И все^

таки каким-то чудом зацепились за землю, зарылись под высоким обрывом! Сидели там целый день. Немцы били пас и гранатами, и минами. Мы оглохли от свиста и грохота, но выдержали. Дождались ночи. Шумел ветер, шумел прибой. Немцы не могли, конечно, и подумать, что мы, продрогшие на морозе, измученные за день боя, осмелимся полезть на ту высотку, до которой было еще метров двести, если не больше. Но мы полезли! Что и говорить, это похоже на безумство. Но мы действовали расчетливо и осмотрительно. В полночь отправили левее обрыва, под которым скрывались, небольшую группу, а за нею двинулись и все, кто держался на ногах. И ворвались-таки па высотку! Заскочили в траншеи, бросились по дзотам, по блиндажам... Не пойму, как я уцелел там. Один немец почти в упор выпустил в меня очередь из автомата. На высотке нам тоже нелегко было. До рассвета почти беспрерывно атаковали немецкие автоматчики, а утром началось такое, что не видели и света белого! Бой шел целый день и еще ночь. И только тогда подошло подкрепление — матросы из нового десанта. Вместе держались еще сутки. Ну а потом и случилась со мною беда. Шли три танка. Я приготовился уже бросить гранату, да вдруг подумал, что рановато, и опять полез вперед. Но тут меня и ударило. Сильно ударило, даже в глазах потемнело. Потом вижу — лежат рядом моя рука и граната. Не вставь я иглу обратно — взорвалась бы... Мой ординарец — он полз следом — все-таки подбил и зажег тот танк, а потом занялся и мной. Весь я был в крови, но еще часа три оставался на поле боя. Руку оторвало или пе-разорвавшимся снарядом, или бронебойным... Наконец подошли паши пехотинцы. Какой-то майор обнял меня, расцеловал, и вот тогда море закачалось, закачалось перед глазами, будто его опрокидывал кто-то... Я едва держался на ногах, но мысль работала ясно: «Устояли! Удержали высотку!» Ординарец и еще один солдат повели меня куда-то берегом. И поверишь, только уж в пути хватились, что на мне все еще висят автомат, пистолет, две гранаты, а за голенищем сапога — обоймы. Все сняли с меня, по идти было трудно. Шли долго. Мне все время черпали котелком из моря, и я пил, пил с невероятной жадностью! Говорят, морская вода по своему составу близка к физиологическому раствору. Если так, то, может, море меня и спасло? Ну а на другой день, па рассвете, меня отправили с плацдарма на Большую землю. И вот, когда самолет накренился, я увидел море. По нему катились большие волны, и они мпе тогда показались совершенно черного цвета.

• Мы поднимаемся, идем к морю, ненадолго задерживаемся на влажном песочке, ожидая, когда окатит ступни наших ног розовой водой. Потом, как по команде, с озорным уханьем бросаемся вперед, на глубь, плывем и кричим друг другу:

— А помнишь наше Горькое?

— Еще бы!

И опять сидим на сухом прохладном песке.

— Да, теперь все чаще и чаще вспоминается детство,— говорит Федор Филиппович.—А4 тебе? Ну, значит, пора писать о детстве. Вернее, напиши-ка ты о том далеком времени, с каким слилось наше детство. От которого мы пошли в люди. Которое всегда носим в сердцах и будем дести, пока живы.

Долго не отвечаю.

— Боишься, многое позабыто?

— Побаиваюсь...

— Все может забыться, а детство никогда,— убежденно говорит Федор Филиппович.— Разве ты мог забыть, чем жило наше село в то лето? Как поднималось восстание? Как собирался партизанский отряд? Разве мог забыть своего отца? Или Коля-до? Или Мамонтова?

Я не выдерживаю и рассказываю о случае, какой произошел в бывших Больших Бутырках, а ныне в Мамонтове. Поставили там памятник вожаку партизанского движения на Алтае. И что же? Бывшие партизаны подняли невероятный шум: непохож Мамонтов, высеченный из красного гранита, на того, живого, какой водил в бои партизанские полки! Не «его голова, да и только! Снимайте! И пришлось переделывать памятник.

— У каждого из нас своя, особая память, свой взгляд на прошлое,— возражает Федор Филиппович.— Сотпи людей об одном событии расскажут сотни историй. Одного человека изобразят в ста лицах. Так что, если кому-нибудь не понравится кто-то из героев твоей книги,— не беда. Голову ему не меняй. Кстати, когда ты видел Мамонтова в последний раз?

— За день до его гибели.

— Где?

— В Больших Бутырках,— отвечаю.— Это было в феврале двадцать второго года. На масленице. Он ехал из родного села в Барнаул и остановился ненадолго в Больших Бутырках, чтобы повидаться с друзьями. Отец был тогда начальником волостной милиции. Человек десять, если не больше, собрались в нашем доме. Все обрадовались встрече с главкомом, шумно вспоминали о походах, даже спели песню о солоновском бое. Мамонтов ее очень любил. А через день — двадцать пятого февраля — он уже был во Власихе, совсем недалеко от Барнаула. Там его и убила пьяная кулацкая банда. Опознала...



— В Сибири Мамонтова хорошо помнят и чтут,— говорит Федор Филиппович.— А вот в других местах, к сожалению, его совершенно не знают. И заметь, отчасти по твоей вине. О всех выдающихся полководцах гражданской войны написаны книги, созданы фильмы, а о нашем сибирском герое ничего нет. А ведь он был вождем сибирских повстанцев в борьбе против Колчака. Обидно!

Кивком головы соглашаюсь: да, обидно, несправедливо.

— Что сейчас в Солоиовко? — спрашивает Федор Филиппович.

— В доме, где был штаб Мамонтова, создан музей.

— А где его старшие сыновья? Ведь они наши ровесники. Значит, тоже воевали?

— Воевали и погибли.

— Не сомневаюсь, воевали, как отец, и погибли смертью храбрых,— заключает Федор Филиппович.— Немало погибло и наших гуселетовских друзей. Что ж, стало быть, не зря детство нашего поколения освещалось огнем гражданской войны, а? Не зря над ним развевались красные флаги?

Федор Филиппович откупоривает бутылку розоватого вина и, как бывало па фронте, наливает в стаканы. Медленно показывается солнце. Мы завороженно ждем, когда оно оторвется от далекой черты морского горизонта. Вино в наших стаканах горит алым пламенем...

— За красный цвет!

— За жизнь!

АлтайМосква, 1970-1976 гг.

Бессмертие

(ПОВЕСТЬ)

/Отгремел ледоход. Могучая Кама шла властно и грозно по ^ тихой весенней земле. С горячей решимостью она очищала свой извечный путь: где надо, подмывала и обрушивала берега, низвергала деревья, сносила постройки... Но люди с восхищением следили за буйством освобожденной реки: было что-то справедливое и мудрое в ее разрушительной силе. А потом Кама разлилась, да так широко, что всем показалось, будто раздвинулся горизонт,— и с того дня стало светлее и просторнее в мире. От правого берега, гористого и окутанного лесами, ее воды ушли за много верст до неясно очерченных грив. В пойме остались небольшие острова, и на них, захваченные врасплох, суматошно толпились нагие перелески. По отмелям бродили осокори 4 и ветлы, бережно нося десятки черных гнезд; вокруг, крича, бились встревоженные грачи.