Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 87 из 121

С трудом смиряя свой буйный нрав, Кама медленно, неохотно ложилась в русло, а когда улеглась, уютно и спокойпо стало на ней. Повсюду легко скользили остроносые рыбачьи лодки Неугомонные чайки-хохотуньи, перекликаясь, азартно охотились за мелкой рыбой. С верховьев неторопливо шли плоты; на них задумчиво курились дымки. Вечерами, когда под небосводом яркой блесной качался месяц, по искристым заплескам шумно играли судаки и сомята... А на берегах Камы началось великое жизне-творение. Ожили леса: от щедро выброшенной деревьями листвы, от густо поднявшихся ядрёных трав там стало так тесно, что лоси с трудом пробирались на водопой. В пойме дружно, как по сговору, зацвели травы, засверкал лютик, точно осыпанный брызгами солнца, всюду замелькали ярко-красные метелки кукушкина цвета, высоко поднялся гордый иван-чай, весь в розовых кистях. Над цветущими лугами дни пролетали быстро и бесшумно. Изредка, гулко гремя и встряхивая землю, прокатывалась гроза, а потом над Камой долго висела многоцветная арка радуги.

Так радостно началось лето восемнадцатого года в Прикамье. Но внезапно сюда налетели белогвардейские отряды. Они скакали к верховью Камы, вытаптывая травы и хлеба, грабя и разрушая деревни. Вслед за ними на Каме появилась баржа с виселицей. Двигалась она зловеще медленно. Там, где проходила она,

поднималось смятение: разбегался народ от пристаней, рыбаки прятались в протоки, заросшие тальником, девушки стремглав бежали в глубь поймы, бросая корзины с ежевикой и хмелем. На ночь баржа останавливалась в глухих местах, вдали от селений, и тогда над ней раздавались сухие выстрелы, крики и стоны. Утром баржа снималась с якоря и шла дальше, а оттуда, где стояла она, река уносила убитых и выбрасывала их па песчаные отмели... Жители прибрежных селений находили убитых и, хмурясь, торопливо предавали их земле. Там и сям на берегах Камы вырастали бугорки свежих могил: на одних, рыдая, метались женщины и дети, на других — в солнечные полдни — грелись п дремали утомленные охотой седые ястребы.

II

Август был на исходе. Баржа с виселицей остановилась неподалеку от устья Камы. Маленький буксир, задыхаясь, дал несколько хриплых гудков и ушел в Богородск 5 за нефтью, а со всей ближней округи по проселкам белые каратели погнали к реке новые партии приговоренных к смерти — оборванных, избитых шомполами и нагайками. Их принимали на барже и бросали в трюм.

Буксир вернулся утром, когда еще дымилась река и в лугах жалобно покрикивали подавно поднявшиеся на крыло журавли. Из Богородска на буксире привезли Мишку Мамая — высокого, плечистого парня в грязной солдатской шинели, с завязанными назад руками. Пока с буксира принимали чалки, Мишка Мамай, встряхивая головой, откидывал рыжеватые кудри и угрюмо осматривал «баржу смерти» — так ее звали в Прикамье. На барже было тиха. По палубе, уныло опустив хвост, бродила черная собака-дворняжка. На огромной виселице едва приметпо покачивались двое повешенных. Один из них — пожилой, с небольшой лысиной, в полосатой рубахе и портах из домотканого холста, в разбитых лаптях; петля захлестнула его так, что он склонил голову и искоса смотрел в чистое небо. Другой повешенный, молодой паренек, без рубахи, босой, висел, опустив пышный чуб,

Бросили трап. Белогвардеец-конвоир подошел к Мамаю, взял за плечо:

— Ну, пошли, сокол!

— Не хватай! — вырвался Мамай.— Сам пойду.

На барже Мамая встретили солдаты. Молча оцепив, привели в каюту, у двери которой лежали ящики с пахучими яблоками. В каюте за столом, покрытым белой скатертью, сидел поручик Бологое — начальник конвойной команды. Оправив в стеклянном кувшинчике букет луговых цветов, он разорвал конверт с сургучной печатью и коротко приказал солдатам:

— Развяжите его!

Читал Болотов медленно, нахмурив брови. В бумаге коротко излагалась история Михаила Черемхова по прозвищу Мамай. Он из деревни Еловки, что на Каме, близ Елабуги, недавно мобилизован в армию. Полк, в котором находился он, действует на правом берегу Волги. Два дня назад разведка белых поймала матроса-болыпевика, по некоторым данпым — видного командира или комиссара. Михаилу Черемхову было поручено доставить пленного в штаб. Но он, сочувствуя большевикам, совершил тягчайшее преступление: матроса отпустил, а сам убежал с фронта. Его поймали, когда он, украв у рыбаков лодку, переплывал Волгу.

Растирая онемевшие руки, Мамай осматривал начальника конвойной команды. Болотову было лет за тридцать, лицо у него красивое, с тонкой, холеной кожей, чисто выбритое; волосы светлые, мягкие; казалось, легонько дунь — и они слетят с головы, точно пух одуванчика. Сам поручик очень сухонький, как хвощ, голова его слабо держится на тонкой шее, а в правом ухе — клочок ваты. «Золотушный...» — подумал Мамай. Будто только для того, чтобы поддержать свое хилое тело, поручик туго затянулся в желтые ремни портупеи.

Прочитав бумагу, Болотов откинулся на спинку стула, и Мамаю почему-то подумалось, что не только портупея его заскрипела, но и плохо слаженные кости. #

— Садись.

Глаза поручика, большие и туманные, тускло светились на бледном, болезненном лице. В них было столько усталости и равнодушия, что Мамай подумал: «Неподходящая у него должность. Ему бы на пасеке сидеть...»

Осмелев, Мишка дерзко сказал:

— Курить хочу. Давно без курева.

— Кури,— разрешил Болотов,— я окно открою.

Увидев у Мамая синий шелковый кисет, обшитый кружевами, Болотов с улыбкой спросил:

— Подаренный?

— Подарила одна...

— Любит?

— Вроде любит.

Болотов придвинул к себе кувшинчик с букетом и, нюхая цветы, бросил на Мамая короткий взгляд:

— Большевик?

ч — И не собирался в большевики.

— Что так?

— Не очень-то нравятся.

Болотов спрятал неясные глаза.



— А сам большевика отпустил.

— Оп не большевик. Из матросов.

— За что же отпустил?

— За что? За песни.

— Только не врать,— предупредил Болотов.

— Не веришь — не спрашивай.

— Я предупреждаю.

— И так знаю! Сказал: за песни!

Мишка Мамай так тянул цигарку, что она трещала. Табачный дым действовал на него, измученного бессонной ночыо, возбуждающе: поглядывал он колюче, отвечал резко, отрывисто. Болотов сразу определил: горячий, дикий парень, еще не объезженный жизнью. С такими людьми Болотов особенно любил иметь дело на барже: ему, от природы слабому, нравилось уничтожать этих сильных людей.

Он приказал:

— Расскажи подробнее.

— Могу,— согласился Мамай и затушил цигарку о подошву сапога.— Шли мы дорогой, степью. Он начал петь. Одну песню, другую. Я крикнул ему: «Замолчи!» А он и ухом не ведет, поет. Э, как пел! Я сам петь не умею, а песни люблю. Тут я задумался что-то, да и начал подпевать. У матроса этого голос чистый, льется, как ручей...

— Дальше что же?

— А дальше...— Мамай помедлил и досказал спокойнее: — Матрос этот, значит, запел: «Смело, товарищи, в йогу...» Запел так... Что там! Я и не помню, как начал подпевать. Только потом смотрю: идем мы рядом, обнялись и поем...

— Понятпо. Но как ты его отпустил? Точнее.

— Он сам ушел. Оборвал песню, посмотрел на меня, назвал дураком и пошел в лесок.

— Стрелял бы!

— Вот, значит, не стрелял...

— И сам побежал?

Мамай глазами указал на пакет:

— Там ведь написано! — Он вспомнил, как шел с матросом увалистой приволжской степью, как пел песни, и, внезапно опять нахмурясь, повторил, нажимая на каждое слово: — Там все написано...

Спрятав пакет за кувшинчик с цветами, Болотов сказал:

— Мне нужно точнее знать. От тебя знать, почему задумал убежать с фронта.

— Фронт! — Мамай ядовито усмехнулся.— Много там дыму, да мало пылу. Канитель там, а не фронт!

— Погоди ты...

— Вались к черту! — Мамай вскочил.— Надоело!

Болотов спокойно обернулся к солдатам, шевельнул кустиками бровей:

— Что ж, запишите на приход.