Страница 42 из 76
В то лето вечера я проводил в городском кинотеатре. Уходил я из него, когда заканчивался последний сеанс.
Из черноты кинозала, разорванной переполохом мечущихся света и теней, я вступал в тихое светлое фойе, как из беспредельности ночи входят в мирный постоялый двор.
Сердце, запыхавшееся в фантастической гонке по бездорожьям фильма, обретало после чрезмерностей экрана успокоение в светлом этом фойе, огражденном стенами от напора огромной патетической ночи, в этой безопасной гавани, где время давно остановилось, а лампы понапрасну излучали бесплодный свет — волна за волною в ритме, раз навсегда определенном глухим гудением движка, от которого легонько дрожала будка кассирши.
Фойе, погруженное, подобно вокзальному залу ожидания через несколько часов после отхода поезда, в скуку позднего времени, казалось в иные минуты последним фоном бытия, тем, что останется, когда минут все события, когда исчерпается гомон многообразия. На большущей цветной афише Аста Нильсен с черной печатью смерти на челе склонялась, чтобы раз навсегда рухнуть наземь, и уста ее раз навсегда приоткрылись в предсмертном крике, а в очах была сверхчеловеческая трагичность и немыслимая красота.
Кассирша давно уже ушла домой. Сейчас она наверно суетилась в своей комнатке вокруг расстеленной кровати, которая ждала ее, как лодка, чтобы унести в черные лагуны сна, в запутанность сонных приключений и авантюр. Та же, что сидела в будке, была лишь ее оболочкой, иллюзорным фантомом, который всматривался усталыми ярко накрашенными глазами в пустоту света и бездумно помаргивал веками, стряхивая золотую пыльцу сонливости, что сыпалась без конца с электрических лампочек. Время от времени она бледно улыбалась сержанту пожарной стражи, который, сам уже давно утратив собственную реальность, стоял, опершись о стену, навеки недвижимый в своем золотом шлеме, бесплодном великолепии эполетов, серебряных аксельбантов и медалей. Вдалеке позвякивали в ритме движка стекла дверей, ведущих в позднюю июльскую ночь, но отражение электрического паука ослепляло стекло, отрицало ночь и, как могло, штопало иллюзию безопасной гавани, которой не грозит стихия огромной ночи. Но в конце концов чары фойе рассыпались, стеклянные двери отворялись, и красная портьера вздувалась дыханием ночи, которая внезапно становилась всеобъемлющей.
Ощущаете ли вы таинственный, глубокий смысл этого приключения, когда щуплый и бледный выпускник школы один-одинешенек выходит через стеклянную дверь из безопасной гавани в безмерность июльской ночи? Проберется ли он через черные топи, трясины и провалы бесконечной ночи, пристанет ли однажды утром в спасительном порту? Сколько десятков лет будет длиться черная эта одиссея?
Никто еще не составил топографию июльской ночи. Эти карты еще не внесены в географию внутреннего космоса.
Июльская ночь! С чем бы ее сравнить, как описать? Сравню ли ее с внутренностью гигантской черной розы, что накрывает нас сторичным сном тысяч бархатных лепестков? Ночной ветер до самой глубины раздувает ее пушистость, и на благоуханном дне нас достигает взгляд звезд.
Или же сравню ее с черным небосклоном сомкнутых наших век, небосклоном, полным блуждающих пылинок, белого мака звезд, ракет и метеоритов?
А может, сравнить ее с длинным, как мир, ночным поездом, что катит в бесконечном черном туннеле? Идти через июльскую ночь — это значит пробираться из вагона в вагон между сонными пассажирами, по тесным коридорам, мимо душных купе, под пересекающимися сквозняками.
Июльская ночь! Таинственный флюид мрака, живая, чуткая, подвижная материя темноты, неустанно формирующая что-то из хаоса и тут же отбрасывающая любую форму! Черный строительный материал, что громоздит вокруг сонного странника пещеры, своды, углубления, ниши! Словно неотвязный болтун, неутомимая в выдумках, бреднях, фантазиях, она сопутствует одинокому путнику, замыкая его в круг своих призраков, творя перед ним галлюцинации звездных далей, белых млечных путей, бесконечных лабиринтов, колизеев и форумов. Ночной воздух — это черный Протей, что ради забавы формирует бархатистые сгущения, пряди жасминового аромата, каскады озона, внезапные безвоздушные безмолвия, которые разрастаются в бесконечность, как черные пузыри, чудовищные виноградины тьмы, налитые черным соком. Я протискиваюсь через эти узкие ниши, нагибаю голову под низко нависающими арками и сводами, и вдруг потолок обрывается, со звездным вздохом на миг открывается бездонный купол, чтобы тотчас же вновь завести меня между тесными стенами, в переходы и проемы. В бездыханных этих затишьях, в этих полостях тьмы еще стоят обрывки разговоров, оставленные ночными прохожими, фрагменты надписей на плакатах, утерянные такты смеха, струйки шепотов, которые еще не развеяло ночное дуновение. Временами ночь как бы замыкает меня в тесной комнатке, откуда нет выхода. Меня охватывает сонливость, я уже не отдаю себе отчета, переставляю ли я еще ноги или давно уже отдыхаю в этой гостиничной каморке ночи. Но вот я чувствую бархатный жаркий поцелуй, потерянный в пространстве благоуханными устами, открываются какие-то ставни, я перешагиваю через подоконник и бреду дальше под параболами падающих звезд. Из лабиринта ночи выходят два странника. Они совместно заплетают, вытягивают из темноты длинную, безнадежную косу разговора. Зонт одного из них монотонно постукивает о тротуар (такие зонты носят, чтобы укрыться от звездного и метеорного дождя), головы их в больших куполообразных котелках мотаются, как у пьяных. А иногда меня задерживают заговорщицкий взгляд черного чуть косящего глаза и крупная костистая узловатая рука, выгравированная ночью в слиянии с костылем трости, сжимающая рукоять из оленьего рога (в таких тростях бывают спрятаны длинные тонкие шпаги).
Наконец на краю города ночь отказывается от своих игр, сбрасывает завесу, открывает свой значительный вечный лик. Она больше не запирает нас в иллюзорном лабиринте галлюцинаций и видений, распахивает перед нами звездную свою вечность. Небосвод разрастается до бесконечности, созвездия пылают во всем своем великолепии в извечных положениях, рисуя на небе магические фигуры, как будто хотят своим ужасающим молчанием что-то возвестить, объявить нечто окончательное. От мерцания далеких этих миров плывет лягущачий квак, звездный гомон. Июльские небеса сеют неслышимый мак метеоров, который тихо впитывается вселенной.
В котором-то часу ночи я снова оказывался на нашей улице. В конце ее стояла какая-то звезда, источающая чуждый запах. Когда я открывал дверь дома, по улице пролетал сквозняк, словно по темному коридору. В столовой было еще светло, коптили четыре свечки в бронзовом канделябре. Зять еще не пришел. После отъезда сестры он опаздывал к ужину, возвращался поздней ночью. Иногда проснувшись, я видел, как он снимает одежду, отупело и задумчиво глядя куда-то в пространство. Потом он гасил свечи, раздевался донага и долго лежал без сна на прохладной постели. Не сразу сходил к нему неспокойный полусон, постепенно парализовавший его крупное тело. Он что-то еще бормотал, сопел, тяжело вздыхал, сражался с каким-то бременем, придавившим ему грудь. А порой вдруг тихо, сухо всхлипывал. Я испуганно спрашивал в темноте: «Что с тобой, Кароль?» Но он уже продолжал странствие по своей тягостной сонной дороге, трудолюбиво вскарабкиваясь на крутую гору храпа.
За раскрытым окном медленно и размеренно дышала ночь. В ее огромной неоформившейся массе переливался благовонный флюид, в черных глыбах расслаблялись скрепы, перетекали тонкие струйки аромата. Мертвая материя темноты искала высвобождения во вдохновенных взлетах запаха жасмина, однако необъятные массивы в глубине ночи все еще лежали невысвобожденные и неживые.
Щель двери в смежную комнату светилась, словно золотая струна, звучная и чуткая, как сон младенца, который капризничал там в колыбели. Оттуда доносился щебет ласк, идиллия кормилицы и ребенка, пастораль первой любви, любовных страданий и капризов, теснимая со всех сторон демонами ночи, которые сгущали тьму за окном, привлеченные теплой искоркой жизни, что тлела в той комнате.